Изменить стиль страницы

Перед тем как покинуть тюрьму, Александра Львовна написала громадными буквами на стене камеры: «Дух человеческий свободен! Его нельзя ограничить ничем: ни стенами, ни решеткой!»

И вот суд. Проходил он в самом центре Москвы, в здании Политехнического музея. Впереди — скамьи подсудимых, и на них — профессора, литераторы, ученые, врачи… Четверым из них грозит расстрел. Перед ними — красное пятно судейского стола. Слева — защитники, справа, за отдельным столиком, — главный инквизитор, устрашающего вида, с голым черепом и выпирающей челюстью, с резким, крикливым голосом — прокурор Крыленко.

К Александре Львовне подошел чекист и потребовал, чтобы она заняла место на скамье подсудимых. Отныне ее, преступницу второго разряда, снова переселяли в тюрьму.

На второй день суда, 18 августа 1920 года, дошла очередь до нее. В деле Н-206 Тактического центра есть стенограмма заседаний суда — по ней и восстановим всю сцену.

Председатель Ревтрибунала Ксенофонтов спрашивает:

— Признаете себя виновной в том, что вам предъявлено?

— Я не совсем понимаю, что мне вменяется в вину, — отвечает Александра Львовна.

Вступает Крыленко:

— Вам вменяется в вину предоставление своей квартиры для заседания контрреволюционной организации.

— Для заседаний я квартиру свою предоставляла…

— Чьих?..

— Я только поняла, что это заседания антисоветского характера…

— Вы участвовали?

— Нет.

— Больше ни в чем участие ваше не выражалось?

— В том, что я ставила самовар и поила чаем.

— Больше ни в чем?

— Нет.

Вопрос задает защитник Муравьев. Он предлагает подсудимой путь отступления, снова спрашивает, знала ли она, что заседания у нее носили антисоветский характер. Да, отвечает она, знала или скорее догадывалась, но вот какие это заседания, узнала только от следователя.

На следующий день Крыленко произнес обвинительную речь.

— Перечисляя разных людей, в том числе Толстую, — сказал он, — я полагаю как лиц еще опасных для Советской республики… следует изолировать и заключить их в лагерь до разгрома Восточного фронта. Я думаю, что до этого момента — полагаю, что он не так далек, — эти граждане должны быть безусловно изолированы от остальной общественной среды…

Николай Крыленко когда–то учился на филологическом факультете Петербургского университета, пописывал статьи, надо думать, неплохо знал творения писателя, дочь которого сидела перед ним, ожидая своей участи. Но вряд ли дрогнул бы верховный прокурор, если бы и сам Толстой оказался сейчас на скамье подсудимых. Известен случай, когда на одном из диспутов наркома просвещения Луначарского с церковниками тот обратился к сидящему в зале Крыленко, уже получившему ранг наркома юстиции:

— Мой уважаемый оппонент утверждает, что Христос кормил голодных, отнимая хлеб у торговцев. Николай Васильевич, по какой статье Иисус Христос проходил бы у нас и сколько лет лишения свободы получил бы?..

Но вернемся в зал заседаний суда. Адвокат Муравьев углубился в психологию своей подзащитной:

— Вот гражданка Толстая. Она принесла сюда крупное имя, у нее большие заслуги в связи с именем ее отца, но я не хочу защищать тень ее отца. Отнеситесь к ней как к простой гражданке… К ней пришел гражданин Мельгунов и сказал: «Позвольте мне провести несколько вечеров у вас для собраний знакомых вам людей». Это естественное обращение к ней и естественный ее ответ… Она знала гражданина Мельгунова, знала, что он не разделяет точки зрения сегодняшней власти… но говорить, что это дача своей квартиры членам преступной организации, — тут есть очень большая разница…

Как вы думаете, Сергей Петрович Мельгунов, со своей порядочностью, мог ли ей сказать про все это, что они собираются такой группой? Не обязывала ли его порядочность не вводить в это Александру Львовну? Достаточно того, что они, сидя в тюрьме, и без того боялись, что ей может повредить этот момент. Если вы введете нравы этой среды, вы поймете, что ее знание противосоветского характера беседы не дает повода ее обвинять…

Последнее слово Александры Львовны — вполне толстовское по своему духу:

— Я пользуюсь своим последним словом не для того, чтобы оправдываться, потому что я считаю, что я ни в чем не виновна. Но я бы только хотела сказать гражданам судьям, что не признаю суда человеческого и считаю, что это недоразумение, что человек берет на себя право судить другого. Я считаю, что все мы люди свободные и что этой свободы — внутри меня — ее никто меня лишить не может, ни стены Особого отдела, ни заключение в лагерь. Этот свободный дух — не та свобода, которая окружается штыками в свободной России, а это свобода моего духа, она останется при мне…

— К вашему делу это не имеет абсолютно никакого отношения! — прерывает ее председатель суда.

— Больше ничего сказать не могу.

Она была приговорена к трем годам заключения в Новоспасском концлагере в Москве.

В музее Толстого сохранился черновик ее письма Ленину из лагеря:

«Глубокоуважаемый Владимир Ильич!..

Мой отец, взглядов которого я придерживаюсь, открыто обличал царское правительство и все же даже тогда оставался свободным… Не скрываю, что я не сторонница большевизма, я высказала свои взгляды открыто и прямо на суде, но я никогда не выступала и не выступлю активно против советского правительства, никогда не занималась политикой и ни в каких партиях не состояла. Что же дает право советскому правительству запирать меня в четыре стены, как вредное животное, лишая меня возможности работать с народом и для народа, который для меня дороже всего? Неужели этот факт, что два года тому назад на моей квартире происходили собрания, названия и цели которых я даже не знала?.. Я узнала только на допросе, что это были заседания Тактического центра.

Владимир Ильич! Если я вредна России, вышлите меня за границу. Если я вредна и там, то, признавая право одного человека лишать жизни другого, расстреляйте меня как вредного члена Советской республики. Но не заставляйте же меня влачить жизнь паразита, запертого в четырех стенах с проститутками, воровками, бандитами…»

Неизвестно, было ли отправлено это письмо и дошло ли до адресата. Известно другое: что яснополянские крестьяне хлопотали за свою графиню–комиссара, посылали в Москву своих ходоков. И после года заточения она была выпущена по амнистии. А оказавшись на воле, с головой окунулась в дела, снова посвятив себя спасению Ясной Поляны, изданию сочинений отца, сохранению и умножению его памяти.

…Толстовская семья редела и рассеивалась. В 1919 году умерла жена писателя Софья Андреевна. В 1925‑м эмигрировала дочь — Татьяна Львовна. Сыновья — Илья, Лев и Михаил — тоже жили за границей и не собирались возвращаться. Колебалась и Александра Львовна. Работать на родине становилось все трудней, жить — все невыносимей. Живой, бунтарский дух отца бушевал в ней и не находил выхода.

Если в Москве еще иногда удавалось найти подмогу, то для местных чиновников обитатели Ясной по–прежнему оставались ненавистными врагами. Коммунисты заняли все должности, окружили усадьбу доносчиками. Культурные, независимые работники преследовались, всякая инициатива пресекалась. Сотрудникам музея было запрещено говорить посетителям о Боге, от них требовали марксистской трактовки Толстого, внушали, что учение его может быть только одним — орудием антирелигиозной пропаганды. Но вот и в «Правде» появилась статья, утверждавшая, что бывшая графиня, окружив себя недобитыми буржуями, окопалась в прекрасном уголке русской природы и эксплуатирует трудовой народ. Пошли чередой бесконечные ревизии, комиссии, проверки, придирки. Ретивые комсомольцы по ночам бесчинствовали в усадьбе: ломали посадки, гадили, ругались и сквернословили под окнами.

Однажды на рассвете Александра Львовна пошла на могилу отца. Только здесь был покой, на этом островке в море лжи и вражды окружающего мира. А она, дочь Толстого, вынуждена была участвовать во всем этом. И здесь она решила, что больше жить во лжи не будет.