Изменить стиль страницы

— Не находите ли вы, Николай Андреевич: каждый раз, когда разговор касается тебя, ты должен совладать с пониманием того, как скромно твое место в этом мире? Найди в себе мужество и взгляни на себя со стороны, взгляни и представь, как скоротечна твоя жизнь, соотнесенная с вечностью, как невелико место, которое тебе отвела природа, как, впрочем, и пространство, которое в состоянии охватить твой глаз. Найди в себе мужество и представь все это, и тревожная мысль полонит тебя. Ты обратишь себя к думам, которые не очень воодушевляют. Ты подумаешь: чем, как не случаем, определено твое появление в этом мире?.. Говорят, есть пора в жизни человека, когда ему надо еще поверить, что он ходит по земле, что он живет. Вот обратите мысленный взгляд к детству, самому раннему, вашего младшего брата. Он уже воспринял всех близких, он опознает их по именам, у него успели сложиться отношения с ними, он усвоил характер этих отношений и старается поддерживать их, учитывая их особенности, а самого себя он еще не осознал. Больше того, увидев себя однажды в зеркале, он немало озадачен, и ему необходимо усилие, чтобы признать, при этом не в первом лице, а в третьем, как он знает всех остальных: «Это Сереженька». Он проникает в свое «я», как бы отстранившись от себя и глядя не столько на себя, сколько на тех, кто его окружает. Он смотрит на них и все еще видит себя как в зеркале, постигая свое место среди них: в детских забавах, в немудреной беседе за столом.

Даже после того как ребенок признал себя, процесс узнавания продолжается, при этом его ждут открытия значительные. Истинно: я чувствую — значит, я существую. Способность чувствовать вдруг становится тем всесильным инструментом, который помогает ребенку познать себя. Но вот что любопытно: даже после того, как он установил многие из своих качеств, он продолжает именовать себя в третьем лице: «Дайте Сереже мяч… Наверно, у психологов есть тесты, точно засекающие сами скорости накапливания ребенком сведений об окружающем. По крайней мере память ребенка, ее емкость, ее, если хотите, пластичность, подготовлена к тому, чтобы эти скорости были завидными. Вольно или невольно свидетелем одного из таких тестов я сам был, наблюдая, как вбирают новые слова мои маленькие сверстники, изучая языки. Эта жадность к познанию создает инерцию, которую остановить нельзя. И в общении. Ребенок видит себя не только папой и мамой, он умудряется рассмотреть в себе лошадь и собаку, паровоз, автомобиль, воздушный шар… А знаете, чем определена эта жадность восприятия? Он уже смекнул, что общение дарит ему познание мира, а это с некоторого времени стало его главной игрой, ибо способно ответить на вопрос, ставший теперь для него главным: «Что это такое?»

Иначе говоря, чтобы человек стал человеком, выказав характер, а вместе с тем и волю, включившись в полезную деятельность, которой потребует у него школа, он должен преодолеть барьер, который для него серьезен весьма: осознать себя. А знаете, что тут самое замечательное? Он осознает себя общаясь, только так. Лишить чловека этого общения значит разнести вдребезги то магическое зеркало, глядя в которое человек впервые увидел себя… Согласитесь, что все это не праздно по той простой причине, что имеет отношение к проблеме куда как насущной: человек и общение. Заключите человека в раннем детстве в каменные стены одиночества — и он никогда не постигнет своего «я».

Отъезд назначен на завтра, и в Наркоминдел приехал Рудзутак — у него было дело к Литвинову, однако, уезжая, он решил не разминуться и с Георгием Васильевичем. На нем френч из дымчатой шерсти, просторные брюки из такой же материи и сапоги, голенища которых он любит подтягивать, опасаясь, что они собрались у щиколоток. Рудзутак явился, когда Чичерин заканчивал диктовать своеобразную памятку о концессиях — эта проблема не минет нас в Генуе.

Рудзутак. Да буду ли я вам полезен в Генуе, Георгий Васильевич? (Он испытующе–строго взглянул на Чичерина.) Дипломатия не моя стихия…

Чичерин. Думаю, что очень полезен — понимание проблем жизни, оно показано дипломатии…

Рудзутак. Но ведь дипломатия — это умение устанавливать связи, а я тут не очень силен.

Чичерин. Нет, дипломатия — это не только связи, но и совет, а вы тут можете быть очень полезны…

Рудзутак (улыбнувшись). У моего совета есть одно качество, которое может и не понравиться…

Чичерин. Какое?

Рудзутак. Я прям…

Чичерин. Прямота не испортит хорошего совета, Ян…

Рудзутак. Благодарю вас, Георгий…

Чичерин. Рад, что мы поняли друг друга, Ян…

Чичерин посветлел: в разговоре, который мог сложиться круто, вдруг проступили солнцелюбивые краски.

Чичерин. Послушайте, Ян, а не приходила ли вам на ум такая мысль: было нечто общее в нашей с вами судьбе — вас законопатили в русскую тюрьму, а меня в английскую, при этом и вас и меня вызволила революция, а?

Рудзутак. Да, действительно похоже. (Ему не меньше Чичерина приятно это установить.) Похоже, Георгий, похоже…

Чичерин (вздохнул). Английским казематам далеко до российских, верно ведь, Ян?

Рудзутак (смеясь). Пожалуй…

Рудзутак еще раз подтянул голенища и вышел. Чичерин взглянул на меня, улыбнулся:

— Как вам Рудзутак? Наверно, не очень–то покладист, как и надлежит быть революционеру, но человек принципа. Верно? Заметили — он точно хотел сказать: «Со мной тебе будет нелегко, но я об этом говорю заранее…»? Мне это нравится в Рудзутаке, а вам?

Я улыбнулся:

— Нравится ли мне? Но какое это может иметь значение — главное, чтобы нравилось вам, Георгий Васильевич.

Поезд отправлялся по ударам станционного колокола. На Виндавском вокзале у колокола была певучая медь, и удары требовали пауз. Три удара рассчитанно неторопливых и гудок паровоза: поезд отошел.

Наркоминдельский вагон вместил всю делегацию. Поезд идет всего часа три, и угадываются признаки походного быта, каким мы увидим его в предстоящую неделю. Окно по центру вагона, разделяющее его надвое, оккупировал Красин — в его руках Уэллс в мягкой обложке, чтение дорожное вполне, да к тому же полезное: современная проблема и добрый английский — целеустремленного Красина может устроить и это. Свое окно неторопливо занял и Ян Рудзутак — в его руке давно остыл стакан чая в подстаканнике, но он его даже не отпил, обратив глаза на панораму мест, которые сейчас пересекает поезд: завод с неосвещенными окнами, несмотря на сумерки, депо без признаков жизни, с нескончаемой вереницей паровозов на запасных путях — есть резон осмыслить и это в преддверии Генуи. Медленно проследовал из чичеринского купе в самое дальнее, где обосновалась канцелярия, деятельный Литвинов. У него под мышкой сейчас папка из тисненой кожи, та самая, которую я приметил еще на Кузнецком, — по всей видимости, в тисненую кожу с завидной тщательностью заключены главные документы, воссоздающие перспективу конференции. И только не видно Чичерина — он обещал дочитать книгу о генуэзских колониях на Черном море, которую я прихватил с собой, и пригласить меня для разговора, когда наш поезд минет Псков.

Но приглашение последовало много раньше — видно, оперативные дела, которыми он был занят, потребовали меньше времени, чем он предполагал.

Хотя в вагоне не тепло, он не может устоять от соблазна поработать в жилете; сорочка его без галстука, ворот расстегнут на две пуговицы, рукава закатаны — вид почти домашний.

— Древний Рим действительно добывал соль на Балканах? — вдруг спросил он, заученным движением подняв еще выше закатанные рукава и еще больше обнажив худые, в крупных пупырышках руки: в вагоне не жарко. — Откуда, откуда? Долина Прахова и Тиссы? Не знал, честное слово, не знал!

Ему приятно установить, что он этого не знал, — наверно, это бывает не часто, что он чего–то не знает.

Вы полагаете, что Черное море, которое на старинных картах значится как Русское море, было житницей Рима — Балканы, Таврия, быть может, даже Колхида? Нет, нет, отнюдь не только седая древность, так? Не знал! — Он проводит ладонью от запястья до локтя, пытаясь разогреться, но закатанных рукавов не опускает.