Изменить стиль страницы

— Нет, нет, давайте поразмыслим спокойно: что означает предложения Ленина для нас?.. — спросил Ллойд Джордж. — Колчак должен остановиться?

Буллит молчал. Было ясно, что за первым вопросом последует второй.

— Предположим…

— И оставить мысль о форсировании Волги?

— Можно подумать и так.

— И не помышлять о взятии Москвы?.. Нет–нет, так это? Своей рукой остановить Колчака на пороге Москвы, так?

Буллит не ответил, не хотел давать премьеру слишком явных козырей.

Подали чай, крепкий, с молоком — порция молока была небольшой, и чай отдавал коричневатостью, — ни дать ни взять, «инглиш ти», «английский чай», хорошо.

— Не все так просто, — произнес Буллит, склонившись над тарелкой, но так и не притронувшись к еде. Бифштекс, разнаряженный листьями салата, блистал первозданной красотой. — Решительно отказываюсь допустить, чтобы вы могли поверить, что завтра Колчак форсирует Волгу и послезавтра возьмет Москву…

Казалось, британский премьер ждал этого удара, чтобы мигом испарилась его самоуверенность.

— Согласен, согласен!.. — произнес он, отстранив недопитый чай. — Но какое значение может иметь тут мое мнение?..

— Простите, если мнение премьера нуль, то чье мнение весомо? — спросил Буллит. — Чье мнение?

Ллойд Джордж взял с соседнего стула газету.

— Мистера Нортклифа, — он развернул газету, обратив первой полосой к Буллиту. — Читайте, молодой человек: «Армии Колчака приближаются к Москве».

— Но Колчак не возьмет Москву, я вас уверяю… Ллойд Джордж взглянул на тарелку Буллита не без

вожделения, была бы его воля, американец не уберег бы бифштекса.

— А вот этого как раз мы и не знаем… ни я, ни вы, молодой человек…

Ласково–доверительное «молодой человек» было на этот раз уничижительным.

42

Сергей мысленно вернулся к норвежским фиордам. В том, что его поездка совпадала с апрелем, для скандинавского далека светоносным, Сергей видел знак времени. Шутка ли, в Москве еще только сходит снег, а в Христиании зазеленели холмы и вот–вот зацветут сиреневые рощи толстоствольные. Даже любопытно: деревья сирени!.. Он вспомнил, какие глаза были у Дины, когда он вдруг- заговорил о Христиании… «Там в фиордах у воды цвет бирюзы…» — сказала она. А может, не в бирюзе и сирени дело?.. Коли Христиания, то Нансен, его подвижничество, его святая миссия помощи людям, помощи и для России? А что если зять Динку под мышку и сбежать в Христианию? Как чеховские мальчики? В тайне от всего мира дать деру? Бедные влюбленные едва ли не крылаты? Взяли и вспорхнули? Они не обременены сокровищами, их не отяготила недвижимость, бедность легкокрыла! Да, да, присоединились к птичьему клину, что потянулся уже на север, и в добрый путь. А там и до России недалеко? России?

Он стоял сейчас над водой. Она была бог знает как далеко, больше обычного быстрая, напитавшаяся предвечерней лиловостью. За спиной шипели шинами автомобили, шоссе было мокрым, шипение с потрескиванием. А в воде, текущей внизу, были покой и искренность природы, река знала свой путь.

Он вспомнил, как ринулся сквозь чащобу, что подступила к окну Дины, как пробирался, разгребая ветви, и вода набиралась в рукава. Он увидел, как стучит мокрой ладонью по стеклу окна и как в испуге осекается фортепьяно и гаснет свет. Он вспомнил… Да что там вспоминать? Он уже спустился с моста и вдоль парапета, отделявшего берег от реки, по каменной тропе добежал до площади, за которой стоял ее дом, погрузившись во тьму дерев с заметно загустевшей в последнюю неделю листвой.

Но в этот раз окно было слепо, да и за окном отслоилась тишина. Он обошел дом, постучал к ней без надежды, что кто–то откликнется. Неожиданно открылась дверь рядом. Выглянула старуха с носом — наконечником стрелы, вначале показался нос, потом старуха.

— Вам мадемуазель Изусов?.. Она в интендантских складах! Ну, эти длинные дома с плоскими крышами на берегу Сены!.. Туда идет дорога, выложенная песчаником, прямо от нашего дома… Второй из этих домов!.. Да, с красной трубой, а на трубе решетка!.. Ну, как вам сказать?.. С тех пор, как мадам Амелии не стало, там все дело остановилось! Если хотите, вместо мадам Амелии!.. Нет, я бы не осудила мадемуазель Изусов!.. Это так благородно! Надо понять, это была мировая война, мировая!.. Значит, в эти шинели и гимнастерки можно одеть бедных людей повсюду в мире!..

Она повела носом–наконечником и, отступив, исчезла, последним, разумеется, исчез нос.

Все понятно, она решила стать преемницей Амелии и в интендантских складах. Однако вот она, философия Дины: победить всеобщую нищету, перестирав горы солдатской бязи, перелатав навалы гимнастерок и портков!.. Ну, разумеется, демобилизована миллионная армия, и нет склада, который мог бы вместить горы дешевой ткани, но наивность Дины удивительна, да разве этим победишь нищету.

Он спустился к складам. Посреди каменного сарая, просторного, как поле, была воздвигнута гора шинелей. Именно гора, серо–зеленая, тщательно уложенная, напитанная дыханием земли и леса. Припомнился и жестокий Верден, и снежная тьма Карпат, и галиций–ские топи — чего только не видели эти старые шинели, какая только смерть не покрывалась их холодной тканью. Казалось, из них вытряхнули вместе с душой и кровью одну боль, чтобы легче было втиснуть другую.

Да понимала ли это Дина, занявшая место за деревянной перегородкой, где две недели назад сидела со своим красно–синим карандашом Амелия? И, как прежде, по деревянному желобу, идущему к барже, подведенной к берегу, не столько скатывались, сколько рушились тюки, стянутые бечевой.

— Точно камень! — вздохнул кто–то, прислушиваясь к грохоту.

— А это камень и есть, — откликнулся другой голос. — Там на каждой шинели кровь, а когда она спекается, становится камнем…

Сергей думал, что слова эти услышал только он, а их восприняла и Дина. Они покинули склады и каменной дорожкой, которая отсвечивала во тьме быстро смеркшегося вечера, пошли в гору, а Дина все твердила:

— Становится камнем, камнем…

С высокого берега было видно далеко; темная река сомкнулась с сушей и точно вспухла, баржа, стоящая у берега, пододвинулась к середине реки, огни баржи сместились.

— Ты, конечно, смеешься надо мной, считаешь святой наивностью?.. — она добралась ладонью до его щеки, рука была горячей — когда взбирались по каменной дорожке, она ее держала у груди. — Небось убедил себя: наивность, наивность! Да прав ли ты?.. Помнишь, я говорила тебе о молодом князе Львове, что воевал на бельгийском побережье против бошей, а потом ушел к социалистам? Помнишь, такой, с белой прядью в черных волосах? Так он говорил: эти старушки из знатных семей, штопающие солдатские портки, меня не обманут!.. Надо рушить этот мир, а не латать его дыры! — она взглянула на Сергея, ожидая, что тот произнесет. Не иначе, все сказанное ею возникло не сию минуту. — У меня, мол, иное представление о совести и о том, что зовется миссией совести…

— Этот молодой Львов с седой прядью в волосах был не так далек от истины, — сказал Сергей.

— А какой вред, если я одену в солдатское тряпье тысячу бездомных? Уберегу их от стужи, не дам остынуть крови?.. — она все норовила заглянуть ему в глаза, его глаза должны были ей сказать больше, чем он сам. — Я хочу знать, какое название у того, что я делаю?

— Совесть? — улыбнулся он, отвернувшись, не хотел, чтобы она видела эту его улыбку.

Она вздохнула, и он вдруг приметил, что ее глаза блеснули — да не застлало ли их слезами?

— Да, если хочешь, совесть! — согласилась она. — Мир затопила тьма, и только совесть даст мне капельку света и силу остаться человеком! — видно, она закрыла глаза — ночное небо уже не отражалось в них.

— А для меня совесть… не абстрактна! — в его словах был вызов.

— И для меня нет совести без человека, — произнесла она. — Без человека, способного делать добро…

— Без человека, у которого есть имя? — спросил он.