Изменить стиль страницы

— Да ты что? — изумился Герман. — Радоваться надо!

— А чего мне радоваться? — вздохнула она.

— А почему бы тебе не радоваться? — в голосе Германа было недоумение.

— А чему я должна радоваться? — перешла она на крик. — Чему?

— Когда пьешь, надо закусывать, Лариса! — засмеялся Герман и, взяв нож, принялся резать пирог. — Все мы плохо ели сегодня, надо закусывать! — Он взял свой кусок пирога и не без аппетита стал его уминать, всем своим видом показывая, что остальные должны делать то же. — Хорош пирог!..

Вернулась от соседей няня и принесла в кульке, сложенном из куска газеты, соль.

— Садись, няня, вот твоя рюмка, вот пирог, ешь… Но она отодвинула рюмку кончиком своего покалеченного пальца, уперев недоуменные глаза в Ларису.

— Ты что?

Они посидели молча, каждый погруженный в свои мысли, только было слышно, как уминает пирог Герман.

— Ты помнишь наш разговор, Сергей, той ночью? — произнесла Лариса, обращаясь к младшему брату и напрочь игнорируя всех остальных. — Ты помнишь то, что я тебе сказала? — она горячо дышала, была возбуждена. — Ты думаешь, что я сказала это из трусости, да? — она смеялась, а глаза ее были полны слез. — Ты думаешь, что я делаю из этого тайну? Так вот, я готова повторить это, сейчас повторить!

Герман оторвался на секунду от пирога.

— Ну повтори, это даже интересно…

— Для тебя повторю, специально для тебя, — укорила она Германа.

— Слушаю, повтори, — произнес он нетерпеливо, однако остаток пирога из рук не выпустил.

Новый вздох вырвался из ее груди, она никак не могла собраться с силами.

— Все люди, все разделены на таких, как мы с тобой, Герман, только на таких! — возгласила она, возгласила нетерпеливо, боясь, не дай бог, что он ее перебьет. — Первые — бессребреники и, как все бессребреники, лишены корысти, им ничего не надо!.. Вторые- люди тщеславные… Одним словом, одни у подножия горы, другие на ее пике!..

— Значит, ты мне уготовила пик, а сама осталась у подножия?

— Именно, и не хочу ничего иного!..

— Но что ты все–таки хочешь?..

И вновь, как это было несколько минут назад, сле–зины, одна крупнее другой, покатились по ее щекам, прочертив бороздки, лицо было напудренным, и бороздки казались синими.

— Отпусти меня с Сергеем!.. Герман засмеялся.

— Погоди, чего это тебе взбрело в голову?

— А то, что все это не по мне!.. Не по моим сла–бым силам, понимаешь?

— Погоди, погоди, что именно не по твоим слабым силам?

— Россия… все, что в ней происходит и еще произойдет! Ты внял: все, что в ней произойдет! Не по моим силам, понимаешь, не по моим!..

— Вот это и есть корысть… Понимаешь, корысть… вот это!..

Она зарыла пальцы в обильные свои лохмы, взъерошила их.

Тебе больше всех надо, а я довольствуюсь малым. Вы тут все погибнете, а я не хочу погибать… Не хочу, понимаешь?

— И это тоже корысть… Она заплакала в голос.

— Ты говоришь со мной, как господин!.. Кто тебе дал право? Завтра ты сдавишь мне шею железной скобой и продашь на невольничьем рынке!.. Кто тебе дал право? Кто?

— Ты говоришь глупости, Ларка, постыдись!.. Нет охоты с тобой говорить, просто охоты нет… избавь меня, не хочу…

Он встал, пошел в соседнюю комнату.

— А ты что в рот воды набрал?.. — взъярилась она, глядя на Сергея. — Ты согласен с ним?..

Цветов–младший опустил голову. Все как–то пошло кувырком.

— Не я ли тут виноват, Лара?.. Она ожила.

— Ты!.. Ты поощрил его своим молчанием… Сказал бы ты слово, как брат, как… мужчина, в конце концов, он не позволил бы себе так… Ты виноват!

Встал и Сергей.

— Прости меня, что так получилось… — Он пошел на отцовскую половину. — Я очень устал, я, пожалуй, лягу… — произнес он, задержавшись в дверях. — Прости меня… — он вошел в комнату и погасил свет. Минутой позже он подумал, что свет можно было и не гасить, ей наверняка показалось, что этим самым он сознательно обрывал разговор, хотя он ведь не хотел этого.

Сергей проснулся за полночь, входная дверь вздрагивала от ударов кулака. Потом послышались смятенные причитания Насти: «Вот ведь нечистый вас навязал, когда это кончится?» И вслед за этим донеслись размеренно твердые шаги Германа, сходящего по лестнице, не иначе все происходящее не было для него неожиданностью. Потом по окнам шарахнул свет автомобильных фар и медленно источился, видно, машина развернулась и ушла. Все понятно, автомобиль приходил за Германом.

Утром он не застал дома ни брата, ни сестры, да и няня была в растрепанных чувствах.

— Вот так завсегда, — пожаловалась она, собирая нехитрый завтрак. — Явятся ночью и бултых, как в прорубь… — она покачала головой, точно все остальное уже говорила не Сергею, а себе. — Креста на них нет! — она продолжала покачивать головой. — Я ему говорю: «Ночью пуля летит шибче, сложишь голову свою горемычную не за понюх…» — она подняла маленькие свои кулаки, грозя незримому недругу. — Была бы родительница, остановила, да где ей?.. Веришь, Серега, иной раз пошла бы пехом в ту далекую Самару, да дороги не знаю!.. Пошла бы и тебя поволокла! Как туда путь держать? Через Оку–реку или Волгу–реку? Как ей там лежать, сиротинушке? — в минуту трудную няня вспоминала их родительницу. Мать, закончившая свой земной путь в поездке на хлебную самарскую сторону, была там же предана земле. — Да что там матушка? Был бы родитель жив, и он остановил, несмотря, что смирный! — она зажмурилась что было силы, лицо точно сжалось, стало с кулачок. — Ох, был бы родитель… — она открыла глаза не сразу, а открыв, взглянула на Сергея с суровой укоризной. — Не надумал сходить на могилку к родителю? Может, вдвоем оно оборотистее…

Только сейчас он заметил, как она принарядилась — и блузу сатиновую надела и валяные сапоги в калошах достала из сундука — определенно загадала побывать на могиле, которая и ей была дорога…

Они пошли.

А ветер, разгулявшийся не на шутку, катил бабку Настю по снежной тропе будто пушинку. И она поворачивалась к ветру спиной, вскрикивая: «И откуда ты взялся, окаянный ветрище, нет моей моченьки!..» И норовила протянуть несильные руки и ухватиться за локоть Сергея. И мнилось, будто несет бабку Настю злой пучиной, и всплескивает она слабыми руками, и беспомощно барахтается, и силится повиснуть на руке Сергея… А потом они стояли над снежным холмиком, повитым ветвью ели, что росла рядом, и ветер будто отступил. Было неправдоподобно тихо и неожиданно солнечно, как бывает в затишке ясным мартовским утром. Только слышно было, как скрипят по сухому снегу новые калоши бабки Насти да стонет ее одинокий голос: «И на кого ты нас кинул, радима–а–й!» И странное чувство проникало в душу Сергея, и он не мог подавить в себе изумления, как же далеко он отодвинул от себя в эти годы все отчее. И родительский дом, и брата с сестрой, и смятенную Настю, и вот эту могилу, на какое немыслимо дальнее расстояние он отринул все это от себя… Будто был он и не он. И хотелось спросить себя: да нет ли тут измены? А если есть измена, то откуда она?

28

Буллит опасался, как бы коварный Клемансо не проник в смысл миссии в Россию и не предпринял бы щага, враждебного миссии. Американец дал понять: надо возвращаться! Из этого следовало: делегация должна покинуть Москву с таким расчетом, чтобы к двадцатому быть в Гельсингфорсе. Иначе говоря, время пребывания в Москве на ущербе.

Карахан был вызван в Наркоминдел на рассвете, вызван срочно и, не дождавшись автомобиля, должен был идти из Замоскворечья пешком. Расстояние не такое уж великое, но ночью разразилась пурга, для нынешней поры необычная. Москву завалило снегом. Пришлось идти, прокладывая тропу, «по первопутку», против ветра. Мороз точно подпалил лицо, весь день пламень стоял у самых щек. А сейчас огодь погас и неудержимо повлекло ко сну. Карахан зажег спиртовку, прежде чай помогал. Он взял стакан в руки, дошел по кабинету. Чай был сладким. Он шел, отпивая короткими глотками чайг не выпуская из рук документа, который следовало вручить американцам.