Изменить стиль страницы

Валя как будто успокоилась, и голос ее уже не дрожал, а звучал устало, невыразительно. Карандаш, который она все еще держала в руке, медленно крутился на слове «Палавин», зачеркивая его наглухо густой черной краской.

— А потом… Это было месяца два назад или три… Он опять пришел ко мне как ни в чем не бывало и даже так это весело, с шуточками. Он ведь начал курить трубку, а отец одно время доставал ему хороший трубочный табак, какой-то болгарский. Ну и вот — кончился, мол, табак, а без табака дело табак, и так далее, вот с такими шуточками он явился. А потом еще одна просьба оказалась, поважней. У меня есть двоюродный брат, аспирант МГУ, тоже филолог, который пишет диссертацию о Тургеневе. Сергей попросил меня познакомить его с Виктором, ему нужно было что-то достать для своего реферата. Короче говоря, он опять стал бывать у меня. Я не знаю, для чего это делалось. Может быть, просто… А может быть, самолюбие у него заговорило. Или захотелось, знаешь, польстить себе, проверить: как, дескать, я тут, любим по-прежнему? Ведь он должен был понимать, как трудно мне порвать с этим, отойти, как я старалась забыть обо всем, раз и навсегда… И, конечно, он понимал, что мне больно оттого, что все это опять начинается и опять так же бессмысленно, бесцельно… И вот, — ну, Вадим, мы взрослые люди, так что… словом, мне показалось, что у меня будет ребенок. Это была ошибка, но тогда мне так показалось. Я написала ему письмо. Дальше все случилось, как бывает в романах. Письмо это случайно прочла моя сестра, Женя, и рассказала обо всем матери… И тут он как раз зашел зачем-то, меня дома не было. И вот мать и Женька… Я этого не хотела, Дима! Ты понимаешь? Они сами, меня даже не было дома… Мать спросила, думает ли он жениться. И он… смешно, Вадим, он сказал: «Я должен посоветоваться с мамой». Была гадкая сцена… Сначала он что-то объяснял, врал, конечно, оправдывался… Мать тоже, наверное, несла чушь, растерялась, а Женька кричала на него. А потом он сказал, что все это балаган, что его хотят женить насильно, но это не выйдет. И тоже стал кричать: где, мол, основания, попробуйте доказать и так далее. Женька его ударила…

Валя вдруг закрыла лицо одной рукой, как это делают дети, собираясь плакать. Другая рука, сжимавшая карандаш, дрогнула, и графит, прорвав бумагу, сломался. Она зарыдала беззвучно, поднимая плечи и все ниже опуская голову.

— Валюша, успокойся! Тише! — говорил Вадим, растерянно гладя ее жесткие, густые волосы. — Успокойся, ну!

— Мне стыдно все это вспоминать… — шептала она, всхлипывая и тряся головой. — Как гадко, глупо!.. Он сказал: «Теперь мне нечего делать в этом доме». И ушел оскорбленный… и очень довольный, наверно… Понимаешь, его оскорбили! Ушел писать свою пьесу, свои «капустники», выступать на собраниях, острить… рассуждать…

Она замолчала на минуту, подавляя рыдания, потом резко подняла голову.

— Не думай, что я плачу из-за несчастной любви. Слышишь? — сказала она твердым голосом. — Ничего нет, только презрение. Я не Катюша Маслова и не Роберта Олден. И я не та, и время другое, и жизнь у нас совсем другая. Да что говорить!

— Ясно, — сказал Вадим.

Валя вытерла платком глаза.

— Теперь… самое главное, — сказала она, с трудом улыбнувшись. — Зачем я тебя позвала? Ты, может быть, удивляешься…

— Да нет, говори.

— Хорошо. Мне одно непонятно, Вадим. Вот этот человек — он персональный стипендиат, он всюду и везде, он активист, он собирается вступать в партию. Его посылают в Ленинград…

— Зачем в Ленинград?

— Он говорил, что его пошлют на студенческую научную конференцию в Ленинград. Он написал повесть, и там, может быть, не все талантливо, но все правильно. Все как надо. И вот… в личной жизни он такой. Ведь он самый пошлый, ничтожный эгоист в личной жизни. Он же счастлив теперь, я уверена, оттого что со мной все обошлось «благополучно». И вдвойне счастлив оттого, что я уезжаю в Харьков. Бог с ним… Я уезжаю не из-за него. Я не хочу сводить с ним никаких счетов — пойми меня правильно, Вадим! Он уже не противен мне, а просто безразличен. Ушел из моей жизни и никогда не вернется. Но я комсомолка, Вадим, и ты комсомолец; и вот я спрашиваю тебя: он действительно заслужил все эти знаки отличия, почетную стипендию? Может быть, это совместимо или так нужно… Я не знаю…

Вадим смотрел на нее исподлобья.

— Если он хочет вступить в партию, это еще не значит, что его примут, — сказал он. — И в Ленинград он не поедет.

— А прежние его успехи?

— Какие успехи?

— Его реферат, персональная стипендия…

— Какие успехи? — повторил Вадим, точно не слыша ее. — Не бывает людей с двойным лицом. В конце концов всегда оказывается одно. А настоящее… которое трудней разглядеть… Это верно, верно…

— Что верно? — спросила Валя. — Я не поняла…

— Думаю, Валя. О нем думаю… Он очень хитрый человек, оказывается. То есть я уже знаю об этом с некоторых пор. Понимаешь, то, что ты рассказала мне, это — как бы сказать? — это еще не криминал. Как говорится, поди докажи! Но доказывать ничего не надо. Все ясно. Теперь он ясен мне до конца.

Валя встала, молча надела пальто.

— У нас был деловой разговор — да, Вадим?

— Вполне деловой.

— Ну вот. И не думай, что я уезжаю из-за этой истории. Я давно хотела работать в харьковском институте. У меня очень интересная тема диссертации.

И Валя заговорила о своей работе и рассказывала о ней все время, пока они шли через двор и по переулку. Вадим молча слушал, идя рядом с ней и держа ее под руку. Он думал о Палавине. И думал о себе. На улице они простились.

Протянув ему руку, Валя спросила:

— Как ты думаешь, я правильно сделала, что рассказала тебе? — Она неуверенно вдруг рассмеялась. — Или… может быть, ты перестал уважать меня?

— Я стал уважать тебя больше.

— Это правда?

— Правда.

Валя порывисто шагнула к нему и, как маленькая девочка, уткнулась лицом ему в грудь. Вадим обнял ее за плечи.

— У меня был брат. Высокий, очень сильный… — прошептала Валя. — Он погиб в финскую…

Помолчав, она спросила:

— Дима… Можно я буду писать тебе?

— Конечно, Валя. Я тебе тоже напишу.

Вадим приехал в клуб за десять минут до начала. Малый клубный зал был заполнен почти целиком — вечер был необычный для института, и слушателей набралось много. Были приглашены с других курсов, пришли и заводские комсомольцы; они терпеливо сидели на стульях, вполголоса переговаривались и почтительно поглядывали на эстраду. Студенты по-хозяйски бродили по залу, коридорам, некоторые подходили к Палавину, сидевшему за столом на эстраде рядом со Спартаком, и что-то говорили ему со смехом, заглядывали в рукопись…

Андрей привел почти весь литературный кружок. Был здесь и Игорь Сотников, в новом темно-синем костюме, с галстуком, гладко причесанный и сокрушительно пахнущий одеколоном.

Вадим поговорил с ребятами несколько минут, потом заметил Олю — она стояла в конце зала и рассматривала громадную красочную афишу, возвещавшую о сегодняшнем вечере. На ней было то же синее платьице, что и в новогодний вечер.

Увидев Вадима, Оля обрадовалась:

— Наконец-то! Андрей меня совсем забросил, а я тут никого не знаю. Познакомить он ведь не догадается.

Вадим тоже был рад этой неожиданной встрече. Он часто вспоминал об Оле, и последние дни все чаще. Он вспоминал ее не на новогоднем вечере, а на лыжах, в сереньком свитере и большой пыжиковой шапке, с белыми от снега ресницами. Он вспоминал весь тот снежный и странный день, и чем дальше этот день отодвигался назад, тем ярче были воспоминания, ярче и неправдоподобней. Думая в последние дни об Оле, он почему-то не мог представить себе ее лицо. Оно возникало расплывчато и мгновенно, как в сновидении.

— Что вы так смотрите? — удивленно спросила Оля. — Может быть, вы забыли меня? Не узнаете?

— Я давно вас не видел.

— Ужасно давно! А хоть бы раз с Андрюшкой привет передал.