Учеба моя, начав хромать сразу с осени, к зиме стала заваливаться на бочок, как, наверное, заваливается подстреленный бизон, еще не совсем убитый, еще по инерции перебирающий ножками и бегущий, но то ли от потери крови, то ли от сбившегося дыхания, то ли от сознания настигшей его неизбежности начинающий прямо на бегу оседать, невольно подгибая ноги. И хотя я понимаю: сравнивать учебу с бизоном неубедительно, но ведь все было неубедительно вокруг меня, да и главное ведь — образ создать, на то и сравнение.
Поначалу меня не трогали, во-первых, возраст уже не детский, да и место не то, чтобы за твоими занятиями и оценками следить. И потом, среди всех здешних студенческих знаменитостей я была самая знаменитая, да еще благодаря работе у Зильбера, со связями, многие профессора первыми раскланивались со мной, зазывали на ланчи, от которых я неуклюже увертывалась.
Поэтому преподаватели, которым я задолжала, кому отчет, кому научный обзор, кому еще чего, старались на меня не давить, а только мягко напоминали о долге. От кого-то я отделывалась поспешными отписками, и они, удовлетворенные, отставали, но некоторых оставляла вечно неудовлетворенными, прикрываясь ложными обещаниями, и они уставали ходить за мной, и конце концов их хорошее ко мне отношение сменялось плохим, и в они жаловались на меня в деканат, куда меня вызывали все чаще и сначала мягко, а потом строго журили.
К тому же наши с Марком обсуждения пересекались с моими занятиями, и мне, конечно, приходилось жертвовать и лекциями, и семинарами, что было для здешних стен беспрецедентно и что еще более ухудшало и без того гнусную картину. В результате я не только плохо закончила семестр, но к двум экзаменам меня не допустили вообще и, вызвав в стопятидесятитысячный раз в деканат, пригрозили, что, если я срочно не урегулирую все проблемы, они поставят вопрос о моем непереходе на следующий курс.
Беседовал со мной сам декан, которого я неплохо знала по зильберовским временам. Он был ровен и вежлив, но тверд, и я поняла, что это уже не шутки, и испугалась — перспектива потерять год мне не улыбалась. Он сказал, что не понимает, что со мной происходит, что они все удивлены и что, если я могу сослаться на какую-то причину — неполадки в семье, проблемы со здоровьем или другие неприятности — то мне надо только сказать, и мне дадут полгода академического отпуска. Но я стояла, потупив глаза, буравя ими пол, и на уговоры не поддалась, а упрямо бормотала, что нет, все в порядке, мне только надо время, пары недель будет достаточно, и я все исправлю и нагоню. Он согласился, но предупредил, что дает мне последнюю отсрочку, и, если я не уложусь, меня не допустят к сдаче экзаменов.
Я покорно кивнула и вышла, после чего позвонила Марку и рассказала о своих неприятностях, но ему было не до меня: он как раз читал самое интересное место в книжке для детей двенадцати-тринадцати лет, и голос его звучал утомленно, хотя у него и хватило сил удивиться, как это я так долго учусь и никак не выучусь.
— Тебе осталось каких-то паршивых четыре-пять месяцев до конца этой вонючей учебы, а ты дотянуть не можешь. Заниматься надо больше. Сядь и сделай!
Голос его звучал не только безразлично, но и зло, я чуть не расплакалась — мне было обидно, хотя бы он мог понять.
— Значит, ты не будешь никому звонить?
— Мне некому звонить.
Судя по голосу, он уже снова углубился в книжку.
— Ну хорошо, тогда нам надо отменить хотя бы два семинара, чтобы я могла разобраться с учебой. Всего два! — почти взмолилась я.
Я прямо через телефонные провода почувствовала, как он вздрогнул, как далее отвел взгляд от вожделенной книжки, как весь сжался, и я уже знала, что он скажет, еще до того, как он сказал.
— Ты можешь отменять, если хочешь, но без меня, я продолжаю.
— Хорошо, — вздохнула я. — Ты можешь мне помочь, можешь потратить три дня, всего три дня, чтобы помочь мне дописать оставшиеся работы.
Он молчал долго, наверное, услышал слезу в моем голосе, потом все же ответил:
— У меня нет трех дней, это слишком много. Привези мне вечером половину того, что ты там задолжала, я закончу к завтрашнему утру.
Даже почти плача, я улыбнулась.
— Там много. — сказала я, предостерегая.
— Здесь тоже немало, — уже по инерции ответил Марк.
И я поняла, что это он о книге и что он уже не здесь, а в ней, моей бумажной сопернице.
— А я тебе рожу новую помогу смастерить, — сказала я, подлизываясь, а сама подумала: кто бы слышал, что я такое несу.
— Ладно-ладно, посмотрим, — пробурчал он голосом несчастного тролля.
Я доверила ему две работы, схитрив, конечно, и оставив для себя только одну. Хотя почему «схитрив»? — ведь три пополам особенно не делится, во всяком случае без остатка. Будучи не злой в душе и желая облегчить его труд, я даже попыталась снабдить его всей необходимой литературой, но он высокомерно отмахнулся, пробормотав что-то вроде «сами начитанные», отчего я даже улыбнулась, хотя мне было совсем не до шуток.
Было часов восемь вечера, он со вздохом отложил книжку, встал с дивана и, сказав, чтобы я ему не мешала, ушел на кухню. Когда около часа я пошла спать, он с кухни так и не выходил, я только слышала иногда пулеметные очереди нажатий на клавиши клавиатуры, означавшие, что Марк сидит за компьютером и чего-то печатает.
Я проснулась, как всегда, в шесть двадцать. Я уже научилась заставлять себя открывать глаза и спускать ноги с кровати, а дальше тело брало ответственность на себя — вставало и брело в душ, даже не требуя для этого вмешательства еще не пробудившегося разума. Только там, в душе, под упругой струей согревающей воды я приходила в себя, и вернувшееся из сна сознание могло действовать в координации с телом.
Так что только в ванной я поняла, что, когда проснулась, Марка в постели не было, и там же в ванной удивилась: а где же он? Еще мокрая после душа, но уже полностью пришедшая в себя, я нашла его на кухне, где, казалось, время застыло со вчерашнего вечера: все так же горела настольная лампа, поставленная на кухонный стол, все так же стояла кружка недопитого не то чая, не то кофе, все так же рядом лежала недогрызанная конфета.
Он посмотрел на меня, и взгляд его быстро вернулся в реальность, как будто за мгновение переместился из какого-то другого, своего времени в текущее, а может быть, и из своего, неведомого мне пространства в это, мне вполне ведомое. Я подумала, что, может быть, там, в его измерении, время искажено, и то, что для меня растягивается в полновесные, неторопливые дни, для него является всего-навсего часами или даже минутами.
Я вспомнила, как однажды, несколько лет назад, когда мы были на природе, Марк, показывая на бабочку-однодневку и качая в недоверчивом изумлении головой, сказал, что вот она, существуя всего ничего, успевает за это время пожить бабочкой-ребенком, вырасти, набраться мудрости, поработать как-то там по-своему, по-бабочкиному и, может быть, добиться успехов. А еще влюбиться и заняться любовью, и, наверное, родить, и состариться, и еще многое-многое другое, более мелкое, но что вместе составляет жизнь нормальной бабочки: страдать от головной боли и простуды, сходить на концерт танцующих шоколадниц и прочее и прочее — и все это за один день.
— Наверняка, — сказал тогда Марк, — у них совсем другое представление о времени и ощущение его. Наша секунда для них — месяц или квартал, и они за эту секунду успевают прожить и прочувствовать то, что мы, возможно, не успеваем и за несколько месяцев.
Марк посмотрел на меня и, как ни странно, узнал.
— А, — сказал он как ни в чем не бывало, как бы приветствуя меня этой буквой, — сейчас, распечатать только осталось. Кстати, сколько времени?
Он давно уже не носил часы. Я знала — это, чтобы жить вне времени.
— Около семи, заботливо ответила я. — Ты что, обе работы уже написал?
Он не ответил, давая понять, что не отвечает на риторические вопросы, имеющие риторические, если такие бывают, ответы.
— Ну, ты даешь! — искренне сподобострастничала я. —Не понимаю, как ты так?