Однако все попытки разыскать его оказались тщетными. Установили, что человек, закутанный в плащ, замечен был в Нью-Маркете, но особого внимания на себя не обратил. Выяснили также, что некто, одетый таким образом, остановился на одном из постоялых дворов Нью-Маркета, чтобы покормить лошадь. Однако народу там было столько, что ни лошадь, ни владелец ее не привлекли особого внимания.
При дальнейшем следствии показания свидетелей стали расходиться; теперь уже четыре или пять человек кормили лошадь на постоялом дворе, один конюх переменил цвет коня на гнедой, другой на черный, третий показал, что джентльмен был определенно высокого роста, а официант торжественно поклялся, что подавал стакан бренди с водой какому-то неряхе – джентльмену в плаще, отличавшемуся определенно низким ростом. Одним словом, никаких существенных доказательств обнаружить не удалось. И хотя полиция продолжала деятельно вести розыск, не обнаружилось ничего, что обещало бы быстро разъяснить дело.
Что касается меня, то, как только позволили приличия, я покинул Честер-парк, увозя в кармане вполне удовлетворяющее нас послание от владельца поместья к лорду Доутону, и еще раз оказался на дороге, ведущей в Лондон.
Увы! Как изменились мои помыслы и мое душевное состояние с тех пор, как я в последний раз по ней проезжал! Тогда я был полон надежд, энергии, честолюбия, симпатии к Реджиналду Гленвилу, пламенной любви к его сестре, теперь плелся обратно, безразличный ко всему, унылый, без единого чувства, которое могло бы хоть несколько умерить мучительную тревогу, исступленное отчаяние, которые владели мной с той ночи. Что отныне для меня честолюбие? Даже у самого закоренелого эгоиста должен быть кто-то, к кому его влечет, с кем он хочет делиться переживаниями, общаться, радоваться своим удачам и успехам. Где же теперь столь близкое сердцу моему существо? Мой самый давний друг, которого я еще больше уважал за его страдания, к которому относился с еще большим вниманием из-за окружавшей его тайны, Реджиналд Гленвил оказался убийцей, жестоким и подлым преступником, который может быть уличен благодаря любой случайности! А она, она – единственная в мире женщина, которую я по-настоящему любил, единственная, царившая в самых тайных глубинах моей души честолюбивого интригана, – она была сестрой этого убийцы!
И тут мне припомнился злорадный, торжествующий взгляд Торнтона, когда он увидел доказательство вины Гленвила. И хотя преступление моего бывшего друга вызывало во мне ужас, я вздрогнул, вспомнив, какой опасности он подвергался. Но и собой, как свидетелем, я не мог быть доволен, ибо вилял и хитрил: да, я сказал правду, но не всю. И сердце мое под миниатюрным портретом, который я прятал у себя на груди, было полно гордости и горечи.
Каким бы легкомысленным ни казался я читателю, каким бы тщеславным и падким на удовольствия светской жизни ни являлся в действительности, но раз уж мною был составлен для себя и принят какой-то свод нравственных правил, я не отступал от него ни на мгновение и, может быть, был строже и неколебимее в соблюдении догматов моей морали, чем того требовал самый ревностный приверженец буквы и духа десяти заповедей и учения пророков. И мне, право же, стало очень не по себе, когда я подумал, что, спасая преступника, в чьей безопасности был лично заинтересован, я пошел на сделку с совестью, изменил правде и преступил то, что сам считал повелительным и нерушимым долгом. Да будет навеки запечатлено в памяти, что, раз ты осознал и принял нечто за правило, никакие личные соображения не должны побудить тебя от этого правила отступиться.
В Лондон я приехал с учащенным сердцебиением и пылающим лицом; к ночи у меня начался сильнейший жар. Послали за хищными птицами из породы медиков, мне обильно пустили кровь, продержали дней шесть в постели, и к концу этого срока моя молодость и крепкое сложение поставили меня на ноги. Я небрежно развернул газету, и в глаза мне бросилось имя Гленвила. Я прочитал относящиеся к нему строки – многословное и напыщенное прославление его дарований и тех надежд, которые они возбуждали, проглядел другой столбец – это была длинная речь, накануне произнесенная им в Палате общин.
«Возможна ли такая вещь? – подумал я. – Да, и в этом одно из таинственных противоречий человеческого сердца. Человек может совершить величайшее преступление, и (если за первым преступлением не последуют другие) это не изменит течения его жизни: для всего света он останется тем же, все его намерения и цели останутся прежними. Он может так же служить своей родине, так же благодетельствовать друзьям, быть щедрым, храбрым, доброжелательным, – словом, таким же, каким был прежде. Одно преступление, даже самое гнусное, еще не совершает переворота в человеке. Лишь тогда меняется характер и черствеет сердце, когда постоянно поддаешься грехам, порокам, безрассудным побуждениям, какими бы незначительными они ни представлялись».
Когда я вернулся в Лондон, матушки моей в городе не было. Но ей написали о моей болезни, и, пока я размышлял над газетой, мне подали ответное письмо. Передаю его в точности:
Дорогой Генри,
Как ужасно я беспокоюсь о тебе! Сейчас же ответь на это письмо. Я бы сама приехала в город, но нахожусь в настоящее время у милой леди Доутон, а она и слышать не хочет о моем отъезде. Я не могу обидеть ее даже ради тебя. Кстати, почему ты не явился к лорду Доутону? Впрочем, я забыла – ты же болен. Милый, милый сынок, я из-за тебя просто в отчаянии. Каким бледным ты станешь после болезни! И как раз теперь, когда наступает лучшее время года! Что за несчастье! Пожалуйста, когда поедешь к леди Розвил, не надевай черного галстука, а выбери очень тонкий батистовый, тогда у тебя будет скорее хрупкий, чем болезненный вид. Кто тебя лечит? Надеюсь, что, по милости божией, это сэр Генри Хэлфорд. Мне будет очень неприятно, если не он. Никто, я уверена, и представить себе не может, как я страдаю. Твой отец, бедняга, тоже последние три дня лежал с приступом подагры. Сохраняй бодрость духа, дорогой сынок, и достань для развлечения какие-нибудь веселые книжки. Но, очень прошу тебя, как только поправишься, сходи к лорду Доутону, ему не терпится с тобой повидаться. Только смотри не простудись. Как тебе понравилась леди Честер? Молю тебя, будь как можно осторожнее и поскорее напиши твоей несчастной,
горячо любящей матери
Ф. П.
P. S. Как ужасно то, что случилось с бедным сэром Джоном Тиррелом!
Я отшвырнул письмо. Да простит мне бог, если из-за своего мрачного настроения я оказался менее растроганным материнской заботой, чем при каких-либо других обстоятельствах.
Я взял одну из многочисленных книг, лежавших у меня на столе. Это было обращенное ко всяческой мирской суете сочинение одного французского мыслителя, и оно дало моим собственным мыслям совсем другой оборот, они вернулись к прежним честолюбивым планам. Кому не ведомо, что личные беды превращают нас в весьма деятельных граждан? Общественная жизнь – это купель Вефизды[703]: все мы стремимся окунуться в нее и смыть свои огорчения.
Я пододвинул к себе письменные принадлежности и написал лорду Доутону. Через три часа после получения моей записки он сам явился ко мне. Я передал ему письмо лорда Честера, но он еще раньше получил от этого достойного дворянина известия, свидетельствовавшие об успехе моей миссии, и теперь рассыпался в проявлениях признательности и благодарности.
– А знаете ли вы, – добавил сей государственный муж, – что вы завоевали расположение лорда Гьюлостона? Он повсюду и при всех расточает вам хвалы. Хотелось бы мне заполучить его и голоса, которыми он располагает. Нам надо собрать все свои силы, дорогой Пелэм, все зависит от теперешнего кризиса.
– Вы вполне уверены, что войдете в кабинет министров? – спросил я.
– Да. Официально еще ничего не объявлено, но нам-то уже хорошо известно, кто получит должности, а кто потеряет. Мне предназначено место…
703
Купель Вефизды – чудотворный пруд в Иерусалиме, где, согласно легенде, верующие получали исцеление.