Изменить стиль страницы

– Я предугадывал твой ответ, – сказал Гленвил с плохо скрытым нетерпением. – Тебе надо только передать эту вот бумагу, и тогда ничего обсуждать не придется. Прочитай ее. Я нарочно не запечатал конверта.

Я пробежал глазами записку, которую сунул мне в руки Гленвил, она гласила:

Наконец наступило для меня время потребовать возмездия, которое так долго откладывалось. Податель этого письма, вам, вероятно, знакомый, установит совместно с лицом, которому вы это поручите, час и место нашей встречи. Ему неизвестна причина моей вражды к вам, но он вполне доверяет моей чести; полагаю, что ваш секундант будет так же доверять вашей. Мне же дано право взять ее под сомнение и торжественно заявить вам, что вы – человек, лишенный принципов и мужества, негодяй и трус.

Реджиналд Гленвил.

– Ты мой самый старый друг, – промолвил я, прочтя это приятное послание, – и я не намерен уклоняться от роли, которую ты мне поручаешь. Но должен тебе честно и откровенно сказать, что предпочел бы дать на отсечение свою правую руку, только бы не передавать эту записку сэру Джону Тиррелу.

Гленвил не ответил. Мы пошли дальше, но вскоре он внезапно остановился и сказал:

Моя карета дожидается на углу. Ты должен ехать немедленно. Тиррел живет в Кларендоне. По возвращении ты застанешь меня дома.

Я пожал Гленвилу руку и отправился выполнять его поручение. Признаюсь, что оно было для меня исключительно нежеланным и неприятным. Во-первых, не нравилось мне, что я участвую в деле, сути которого совершенно не знаю. Во-вторых, если бы исход его оказался роковым, свет сурово осудил бы меня за то, что я передал знатному и состоятельному джентльмену столь оскорбительное письмо по причинам, мне почти вовсе неизвестным. К тому же Гленвил был для меня гораздо дороже, чем могли бы представить себе люди, лишь поверхностно знавшие мой характер, и будучи по натуре своей равнодушным к опасности, которая грозила бы мне лично, я дрожал, как женщина, при одной мысли, что через мое посредство смертельная опасность угрожает ему. Но еще больше всех этих соображений тяготила меня мысль об Эллен. Если бы брат ее пал в поединке, где я выступал, как считали бы все, его советчиком, разве мог бы я рассчитывать на ее чувство ко мне, о котором теперь так пламенно и нежно мечтал? Пока меня одолевали эти неприятные мысли, карета остановилась у гостиницы, где проживал Тиррел.

Слуга сообщил мне, что сэр Джон в кафе, куда я и не замедлил отправиться. В отгороженном местечке у самого камина сидели Тиррел и еще два господина из компании старомодных roué:[658] в компании этой принято было предаваться распутству, как некоему признаку мужественности, считать, что ежели это делается от чистого сердца и, так сказать, в английском духе, оно скорее добродетель, коей следует гордиться, чем порок, который надо скрывать. Когда я подошел к Тиррелу, он кивнул мне как хорошему знакомому. По количеству еще не допитых бутылок, стоявших перед ним на столе, и яркому румянцу на его обычно желтоватом лице видно было, что он основательно поусердствовал в возлияниях. Я шепнул ему, что хотел бы поговорить с ним по весьма важному делу. Он крайне неохотно поднялся и, выпив для храбрости одним махом целый бокал портвейна, повел меня в боковую комнатку: там он уселся и с обычной своей смесью грубоватости и хороших манер спросил меня, в чем дело. Ничего не отвечая, я удовольствовался тем, что вложил ему в руку Гленвилев billet doux. Слабый и зыбкий свет единственной в комнате свечи, подле которой сидел игрок, озарял снизу вверх, то вспыхивая, то угасая, суровые черты и глубокие морщины его лица, походившего на портрет, достойный кисти Рембрандта.

Я пододвинул поближе свой стул и, слегка прикрыв рукою глаза, молча следил за впечатлением, которое произведет письмо. Я полагал, что Тиррел по натуре своей человек с крепкими нервами и что он бывал в таких жизненных переделках, где искусству скрывать свои чувства научаешься легко и незаметно. Но потому ли, что излишества подкосили его здоровье, потому ли, что оскорбительная записка задела его за живое, – он оказался неспособным совладать со своими чувствами. Строки, которые он читал, писаны были наспех, освещение, как я уже говорил, было слабое и смутное, и ему приходилось разбирать каждое слово, так что «железо» могло постепенно «вонзаться в его сердце».

Гнев, однако же, овладевал им по-иному, чем Гленвилом: у того он выражался в быстрой смене сильных чувств, так что одна яростная волна накатывалась на другую. Это был гнев сильной и глубоко впечатлительной натуры, гнев человека, которому каждый шип казался кинжалом и который тратил гигантскую силу, чтобы отогнать напавшее на него насекомое. В Тирреле гнев действовал на душу черствую, но заключенную в разрушенном теле – рука его сильно дрожала, голос прерывался – он едва владел мускулами, управлявшими его речью. Но не было ни пламенного порыва, ни гневного взлета души, властно выпрямляющего тело: в нем плоть одолевала и парализовала душу, в Гленвиле же душа властвовала над телом, потрясая его судорогой.

– Мистер Пелэм, – сказал он наконец, стараясь говорить возможно более ясно, – над этой запиской я должен подумать. Сейчас я еще не знаю, кого избрать своим секундантом, – можете вы заехать ко мне завтра рано утром?

– Мне очень жаль, – сказал я, – но единственная инструкция, которую я получил, это добиться от вас немедленного ответа. Наверно, каждый из джентльменов, которых я видел с вами, согласился бы выступить в качестве вашего секунданта?

Некоторое время Тиррел молчал. Он старался овладеть собою, и до известной степени это ему удалось. Он высокомерно и вызывающе поднял голову и, еще неуверенными, дрожащими пальцами демонстративно разорвав записку, растоптал все, что от нее осталось.

– Скажите тому, кто вас послал, – промолвил он, – что гнусные и лживые слова, которые он мне написал, я с большим правом отношу к нему, что его утверждения я попираю ногами с тем же презрением, какое вызывает во мне он сам, и что не пройдет и суток, как я встречусь с ним в поединке не на жизнь, а на смерть. Что до остальною, мистер Пелэм, то раньше завтрашнего утра я не смогу назвать вам своего секунданта; оставьте мне свой адрес, и не успеете вы завтра проснуться, как мой ответ уже будет у вас. Есть ли у вас ко мне еще какое-нибудь дело?

– Нет, – ответил я, кладя на стол свою визитную карточку. – Я выполнил самое неблагодарное поручение, которое когда-либо мне давалось. Желаю вам доброй ночи.

Я снова сел в карету и поехал к Гленвилу. Когда я, резко распахнув дверь, вошел к нему в комнату, он сидел, облокотясь на стол, и пристально глядел на какую-то небольшую миниатюру. Тут же лежал ящик с пистолетами: один был вполне готов к употреблению, другой не заряжен. Комната, как обычно, была полна книг и бумаг, а на роскошных подушках оттоманки разлегся большой черный пес, который, как я помнил, был сотоварищем Гленвила в былые дни и которого он постоянно держал при себе, как единственное существо, чье присутствие никогда не было ему неприятно. Пес лежал свернувшись и устремив на хозяина внимательный взгляд своих черных глаз; как только я вошел, он, не двигаясь, тихо, предостерегающе зарычал.

Гленвил поднял глаза, как-то смущенно бросил миниатюру в ящик стола и спросил, что у меня слышно. Я слово в слово рассказал ему, как все произошло. Гленвил стиснул зубы и решительно сжал кулаки. И вдруг, словно гнев его сразу утих, он резко переменил и тему и тон нашего разговора. Весело и с юмором коснулся он самых злободневных вопросов, поговорил о политике, посмеялся над лордом Гьюлостоном и, казалось, совершенно позабыл о том, что должно было произойти завтра, проявляя точно такое же равнодушие, какое по своему характеру обнаружил бы на его месте и я.

Когда я встал, собираясь уходить, ибо его судьба слишком волновала меня, чтобы я мог безмятежно поддерживать подобный разговор, он сказал:

– Я напишу две записки – одну матери, другую бедной моей сестре: ты передашь их, если я буду убит, ибо я дал себе слово, что один из нас не уйдет живым с места поединка. Буду с нетерпением ждать часа, который ты установишь с секундантом Тиррела. Да хранит тебя бог, пока, – до свиданья.

вернуться

658

Кутил, повес (фр.).