— Я мигом оттортаю.
Незаметно доскочил Григорий до Обухова болота и спохватился, когда перед носом засинела вода. Зря! Ох как зря поехал он этой дорогой. Надо было маленькой, Поспеловской. Как забыть проклятый ложок! И объехать некуда: кругом лес. Вилять же меж кустов и берез с грузом опасно: запорешься — не выехать.
Э-э… Была не была! — И пустил колесник напропалую.
Трактор рассек овражек и выскочил передками на бережок. Тут бы и крикнуть с радостью: «Знать бы, дак не горевать!» — да случилось, чего боялся: запробуксовывал трактор. Шпоры, хоть и большие, а не помогают. Садятся задние колеса. Того и гляди, увязнет трактор до колоды. Навалился на руль парень, всем телом помогает, кричит: «Не подкачай, родимый!» Но трактор ни с места. Лишь черно-жирный кисель да брызги летят врассыпную.
Не одну охапку хвороста сбросил он под колеса, прежде чем выкарабкался. А в деревню приехал уж совсем поздно, когда ободняло.
На зерносушилке девки и бабы. Они сидели рядком, друг возле друга на березовом долготье. Настя Максимовских изо всех приметных приметная. Ее за версту узнаешь. Тело у нее крупное, из толпы выделяется, а шамела шамелой. Она и теперь, завидев Гриньку, шмыгнула на березовую рогатину, торчащую из печи. Верхушка легко гнулась и подбрасывала девку. Пылающий комель, не выдержав, перевернулся в печи, и Настя юзом пробороздила золу. Чуть в печку не угодила. Хорошо, что цело помешало. Она отпрянула назад и соскочила как ни в чем не бывало. Не такое снашивала. С этой девкой никогда не соскучишься. Уж что сколоколит или учудит, прямо хоть стой, хоть падай. Порой так насолит, так досадит своими шуточками, а не сердишься. Ни одни вечерки без нее не проходили. Где она, там смех и веселье. А начнет работать, десятерым не угнаться. Все у нее в руках кипело.
Впрочем, что это заладил о Насте да о Насте. Будто на ней свет клином сошелся. Чем, например, хуже другие девки и бабы? Они тоже не промах. Возьми хоть Овдотью Стерхову — Гринькину напарницу — или Катьку Брюханову, Лидку Обухову. Всех не пересчитаешь. Всю войну на плечах колхозное хозяйство вынесли. И горе, и слезы. Кому пожалуешься? Некому. Мужики были на фронте, врага били. И теперь еще не у всех вернулись с войны, хоть и окончилась она, проклятая. У кого и пришли мужья домой, дак калека калекой. За себя работали и за них — спасителей: пусть подлечатся. Шутки и смех перебивали боль и обиду, заряжали на целый день, работа и спорилась.
Увидев трактор, все разом взвились, как спугнутые куры с седол.
Одна кричит:
— Сюда, сюда, Китыч!
Другая:
— Подворачивай между печей!
Третья:
— На обе стороны будем разгружать.
— Вы что кудахтаете? — перебивает всех Настя. — Берите лопаты, плицы. Эй, Устя, ты что растопорщилась? Орудию потеряла? Вон она промеж носа торчит. А тебе, Улька, не хватило, что ли? Эй, девчата, налетай, подешевело!
— Бери мельче — кидать легче, — кричит Лидка Пузырева.
— Берите больше, кидайте дальше!
— Весело начали — ослабли быстро!
Мигом разгрузили зерно и расстелили его тонким слоем на горячие спины печек. Запарило над ними, запахло хлебным на зерносушилке, заструился запах по деревне.
Шагать бы теперь Китычу домой отдыхать. Спокойно на душе, чисто, как в родниковой воде. Да на пересменке Овдотья сказала ему:
— Тебя вызывают в правление.
— Зачем?
— Почем знаю? Огафья Жданова говорила, не будет же хлопать.
Свернул он в закоулок, возле дома Федора Обухова. (Давно мужика в живых нет: в первые дни войны погиб. Живут в его доме эвакуированные, а пятистенок так и называется его именем.)
Вышел он по узкой тропинке, заросшей крапивой и лебедой, на конторскую улицу. Возле Ганиного амбара, напротив правления, завсегда было оживленно. Место тут бойкое, редко когда пустовало. Днем здесь играли в бабки, вечерами и ночью устраивались игрища. Это на руку бригадирам. Они не домой бежали наряжать ребят, а прямо сюда. Особенно, когда срочное дело. Молодежь тоже приноровилась к ним: стала хитрить. Даже дежурство устроила. В каждой бригаде свои сигналы. Увидят бригадира из первой бригады — промяукают, из второй — покрякают. И всех как корова языком слизнет. В последний раз Гринька не успел убежать. Тут его Семен Михеич и поймал: «Гринька, пойдем робить, Овдотью в больницу увезли». Почти неделю Григорий выжил в поле, дома лишь однажды побывал. И то навертком — переезжал с поля на поле. Что уж говорить об игре. О ней и думать перестал. А когда увидел ребятню у амбара, сердце екнуло.
Ребята расставляли бабки и пробирали Витьку Окулининова.
— Если будешь накидом бить — выгоним! — кричал Юрка Семеновских.
— Как играть?
— Прямком.
— Давайте загоним его подальше, он и промажет, — обрадовался догадке Шурка Жуков.
— Тогда за прясло его.
— Пусть сперва каши поест, а то не добросит, — выкрикивает Юрка. И первым отсчитывает десять шагов от кона.
Витька, прищурив глаз, наметился.
— Шибко обрадовался. — Еще на десять шагов загоняет Шурка коновщика.
Витька на сороковом шагу уперся в прясло.
— Как быть?
— С прясла! — ржали ребята.
Тот забрался на изгородь и, не метясь, кинул плитку. Она врезалась в бревно, из амбара зашаяла коричневая рухлядь.
— Не все выбивать коновку, — рассмеялись ребята.
Друг за другом по очереди отстрелялись игроки. Каждый старался выбить коновку. Но Шурка, Юрка и Толька Левша промазали. Вся надежда теперь на Ваньку Задоринова.
— Коновку, коновку давай!
— Не бубните под руку, сам знаю.
— Он же мазило! — Прыгал возле игрока Витька.
Ванька бросил плитку. Она, повернувшись, одним концом захватила пару и пролетела мимо коновки.
— Я же говорил, что все бабки мои, — подбежал с ведром Витька Окулинин.
Григорий не выдержал и подошел к коновщику.
— Дай взаймы.
— В игре не дают — покупай, — отрезал Витька.
— На, двадцать копеек.
Витька в момент отсчитал двадцать пар.
— Ставьте, сколько у меня есть, — предложил Гринька.
— Куда по столько! — съежились ребята.
— Что долго чикаться. Быстрей Окулю обыграешь.
Кон растянулся почти до дороги. Вспыхнул азарт у Григория, загорелись глаза. Он навел плитку на стройный взвод костяшек и, прицелившись, метнул. Она упала в середину кона и, собирая бабки, срезала коновку.
— Ух ты! — заорали ребята.
Григорий, как и Витька, взял пустое ведро и наполнил его с верхом. Вскоре и второе ведро было полное. Игра накалилась. Григорий забыл обо всем. Он метал и метал плитку. Она, как литовкой, косила бабки. Их уже некуда было класть. Он начал сортировать: крашеные панки — в одно ведро, крупные, похожие на коновки, — в другое, которые похуже — отдавал ребятам.
— Китыч, тебя же ждут, — раздался из створки досадный голос Огафьи Ждановой.
— Подождите.
— Некогда ждать. Иди быстрей.
— Только разыгрался, — проворчал Григорий.
С двумя тяжелыми ведрами Китыч закатил в прихожую конторы. Тонкие как бумага, двустворчатые обшарпанные двери пропускали грозный густой бас председателя Пал Палыча.
— Почему не убираешь хлеб, каких указаний ждешь?
— Хлеб ишо зеленый. — Григорий узнал Гошу Нашего, как звали в третьей бригаде Егора Нестеровича Заборина.
— Ждешь, пока не осыплется да дождем не прихлещет?
— Я же позавчера смотрел.
— У Лисьего мостика, у Кругленького — тоже зеленое? — наступал председатель. — Молчишь? Нечем крыть. Ты различаешь спелое зерно от зеленого? Спроси старух. Они тебе объяснят. Да что старух. Любой ясельник ответит. Не агроном!
Григорий ворвался в кабинет.
— Во работничек! — засмеялся председатель.
Григорий целиком еще был в игре. Он не обратил внимания на смех и бухнул от радости:
— Смотрите, почти все крашены.
— Видим, видим, Гриша. Садись-ко поудобнее да рассказывай.
— О чем?
— Скажи нам, как обмолачивается хлеб?
— Где?
— У Будичевых.
— Хорошо.
— Одинаковы поля. Неодинакова ответственность. Так-то вот. — Павел Павлович резко повернулся к Егору Нестеровичу.