Изменить стиль страницы

— Ладно, — и засобирался уходить.

— Куда торопишься? На столько-то и не заходил бы! — обиделась тетя Гутя. — Переночуй, места вон скоко: полати пусты, голбец широкий, койка матерушшая. Куда хошь, туда и ложись. Да и у Павла хватит сердцов, если не дождешься.

— Где он? — вспыхнул я. За весь разговор ни разу не обмолвился о дяде Паше.

— На работе.

— Разве не на пенсии?

— Третий уж год! Попросят — не отказывается. Работник-то — слава одна! Толку нет, а туда же нос сует, куда и все.

— Давно его не видел.

— Вот-вот, и повидашь заодно, — обрадовалась старушка. — Снимай бушлат-то, не надоел, что ли?

— Я бы рад, да некогда.

— Знаю, что по делу приехал, но пока Павел не придет, не отпушшу. Обидится он. Ты приезжал в Прошкино?

— Нет.

— Вот! А ему ведь не докажешь. Говорю: «Ты вклепался». Он свое: «Сютка!» — «Нет!» — успариваю. — «В морском бушлате, кто, если не он?» — «Мало ли пришло из армии?» — «Голову даю на отсечение, он!» — «Поди, Петруха Фроськи Дарьиной?» — «Ты меня за кого считашь? Хватит роликов отличить племяша от Петьки». Так и уснул с одной мыслью, что это ты. Не гневай старика, ночуй.

— Я на обратном пути заскочу.

— Куда теперь?

— На урочище, надо доярок застать, пока идет обеденная дойка. Потом в Гладкое.

— Туда зачем?

— Тоже к дояркам.

— У нас мало, что ли?

— Не такие.

— Наши покрасят гладченских. Я даже невесту тебе присмотрела.

— Вы с мамой, наверное, договорились?

— Время-то подошло.

— Бедному жениться — только подпоясаться.

— Не то время. Закатим свадьбу на весь район.

— И не собираюсь.

— Мы это же говорили, но от жизни не спрячешься. Чай, не к матери же спешишь, — с лукавинкой и легким упреком подметила тетка. — То ли мы молодыми не были? Баские не были, а молодые были. И так же всё куда-то спешили, бежали.

Тетка выглянула в окошко.

— Где он? Когда не ждешь, раным-рано паужинать прикондыбат, седни, как назло, нет. Погоди ужо, сейчас сбегаю, он рядом тут.

Тетка засуетилась, стала концы платка затягивать. Руки дрожали, еле поправила платок, а говорила бойко и часто.

— Сичас, сичас…

Скрипнула калитка.

— Знать-то, он! — обрадовалась тетка. — Нельзя и помянуть-то — явился, не запылился.

В сенях проскрипели половицы и прошаркали тяжелые подошвы, в косяках появилась сивая борода. В ней лепестками горели губы. Они враз задрожали и разорвались:

— Каким ветром?

— Попутным.

— Хоть бы весточку дал, а то напужать недолго. — Павел Егорович горячо трепал и тискал меня в объятиях. — Давно из армии?

— Давненько.

— Поздно же надумал дядю попроведать.

— Полно смушшать парня, — принялась защищать меня Августа Ивановна.

Дядя вздернул бороду.

— Тогда потчуй!

— Нагостился гостенек-то.

— Наши так не пляшут. Сколько ждали — и на тебе!

Павел Егорович почесал нос.

— Не мешало бы «разговору» нажить. С утра нос зудит. Не подводит, холера. Точно показывает гостей, как рана погоду. К перемене климата невтерпеж ноет, аж переворачивает.

— Не подговаривайся, тебе нельзя пить. Твое лекарство на шостке. Напарила целый чугунок корней.

— Седни не грех, старуха, по маленькой пропустить.

— Нисколько врачи не велели.

— Садись за стол, что как неродный.

— Спасибо, не хочу.

— Через не хочу садись да расскажи о службе.

— Служба везде одинакова.

— Где служил?

— На Тихом!

— В каких местах?

Я рассказал.

— Елки-моталки! Я ведь там же начинал, а закончил на Западе, в пехоте. В сорок четвертом по ранению вернулся. Всего досыта хлебнул. Война, война! До сих пор в ушах звенит. Мы хоть мужики, нам положено. А вот бабоньки, ребятишки за что страдали и страдают? Вон Стюрка, эвакуированная, на всю жизнь полоумненькой осталась. На глазах у нее мать повесили, маленькую сестренку расстреляли. До теперешней поры за ней мальцы бегают, дразнят. Как-то Зойкиного карапуза поймал и крапивой нажарил. Вроде как приутихли. Лучше не вспоминать, ну его к чомору. Что, старуха, копашься?

Тетка вытаскивала из расписного шкафчика, прибитого к стене, посуду и ложки, направляла стол. Вскоре стол уже улыбался. Так направлять могла только тетка Гутя.

Когда меня провожали в армию, мама за неделю до проводов уезжала к ней и привезла полную сельницу и несколько корзин разной стряпни и снеди. Богата тетка на выдумку и рукодельница на выпечку! Смотришь на стол — и глаза разбегаются. С чего начинать? Плетенки-преснушки просятся сами в рот. Их перебивают караси с глазами-изюминками. Лезут с тарелки вареные каральки с нарезом вокруг, подпрыгивают поджаристые, с ямками вафли, не терпится масленому хворосту. Что там еще копошится? Ага! Масленок, припудренный маком, выкатил на край хлебницы. Он так и норовит в руки. Почему не отведать вот тот калачик? Пружина-пружиной. Сожмешь да отпустишь, калачик снова как нетронутый. Что откусишь, во рту тает.

Дядя, помню, тогда разыгрывал жену: «Гутьша, ты у меня третья». — «Кто не знает?» — «Ребята не слышали. Рассказать? Слушайте. Давно это было, тогда ишо единолично жили. Привел одну девчонку. Как ее звали, Гутя?» — «Не все ли равно». — «Допустим, Марунька Блюденова. (В Прошкино полдеревни Блюденовых.) Говорю ей: «Испеки ковригу, завтра я на покос». Девка ночь не спит, как бы не прижечь да не пересушить хлеб. Переживает, знамо дело, замуж охота, утром, пока я спал, втихаря сложила хлеб в корзину и будит: «Вставай, пора». Приехал я к рязановскому колодчику — там наш покос находился. Первым делом опустил ковригу в большой берестяной туес. Завсегда в нем квас возил. (Попутно обмолвлюсь: мать-покойница, царство ей небесное, умела делать квас. До того ядреный да вкусный, особенно когда студеный, а запах — собери со всех лугов травы, и то, кажется, в них что-то не хватает. Будешь пить — ум проглотишь.) Пошел распрягать Безносика. Так жеребца звали: волки ему нос выхватили, когда ишо был жеребенком. Распряг его. Дай, думаю, посмотрю хлеб. Взял на зуб — не кусается, начал ломать — не ломается. Ладно, пойду покошу. А ковригу обратно опустил. К паужне подвело брюхо, достал ковригу, пробую. Она така же. Я и так, я и сяк — не поддается. Ах ты, растуды твою! Есть-то хочу. Взял топор — разрубил. Но не помогло. Пал на лошадь и айда в деревню. Марунька издали заметила, ждет у ворот. Не доезжая, ору: «Вон со двора!» Вторая, не дожидаясь, ушла». — «Я така же была, пошто не выгнал?» — кокетливо подговаривается тетка. «Любовь всё прошшат!» — «Старый брехун!» — «Брехня — часть правды. Уразумели, робята, как невест выбирать?»

Садясь за стол, я вспомнил дядин рассказ и улыбнулся.

— Рано смеешься, сперва отведай, что старая сготовила. Жаль вот посуху встречаю племянника, — сердоболится дядя Паша.

— Не хуже, дольше проживете, — успокаивает тетка. — На работу-то пойдешь?

— А как же! Седни субботник, силосуем крапиву. Мне поручили за пионерами приглядывать. У них я вроде комиссара. Где подскажу, где нотацию прочитаю. Да они больше меня знают.

— Не ходил бы уж тогда, не позорился.

— Надо, старуха, надо, без пригляду как они будут робить. Пойду я, пожалуй, поди, приехали. Старуха, чуть не забыл: к вечеру сваргань баньку.

— Как не докумекала раньше? — хватилась хозяйка. — Я бы уж истопила. Оставайся, Вася? Попаришься от души. Банька новая, лонись перестроили, сделали по-чистому. Знай, подтопляй, враз загудит. А пару-у! На весь околоток хватает.

Мой отказ окончательно разобидел родных.

— Больно несговорчивый, — ворчали они оба.

— В следующий раз.

— Так же, как седни?

— На целую неделю приеду.

— Загодя сообщи, чтоб приготовились. Сичас застал врасплох, нечем и угостить как следует.

— Что вы! Всего, как на свадьбе.

— Тогда не обессудь.

Старики проводили меня за ворота. Дядя Паша пошел переулком, я спустился за огороды. Впереди начинался гнилой лог с редкими колками. Через них просвечивала Михайловка. Шел лугами, выбирая твердые коровьи тропы, похожие на терки. Сворачивал на те, которые шире и глаже. Но все равно идти трудно. То и дело спотыкался за высохшие острые кромки коровьих следов. Кое-как выбрался на равнину. Угодья — глазом не обведешь. Вот где приволье скоту! Коровы разбрелись и бродили одиночками, парами, кучами. Некоторые залезли в воду, лениво охлестывали бока хвостами-вениками. Пастухов не видно.