Джано плечами пожал.

— Что у меня спрашивать? Я знать ничего не знаю. Спроси у них самих.

— Все ты знаешь, Джано! Вчера ночью вы все здесь были!

— А кто говорит, что не были! Я только толкую, что с меня за них спросу нет. Сами не маленькие, знают, что творят.

Сорик-оглу опять котом замурлыкал:

— Джано, они тебя послушают. Поди к ним, растолкуй все как есть. Скажи, я им семян ссужу, сохи новые раздам, упряжки, волов не пожалею. А с них буду брать не восьмую часть урожая, а десятину, как ашар. Что им еще надо?

— Уговаривать — дело мудреное, не про нас, темных рабов. Ты хозяин, тебе и мозги вправлять, а нам это не пристало.

Джано артачится, а Сорик-оглу свое гнет, не отступает.

— У тебя вес есть, Джано! Потому к тебе и приехал, что твой вес признаю. Тебе одному их утихомирить под силу. Уговори их, чтоб кровь зря не проливать. Сам знаешь, как бывает: рабы бунтуют, ага усмиряет, а кровь — рекой.

Затеребил Джано свою бороду.

— Потолковать-то оно можно, только дай мне сроку.

— Какого еще сроку?

— Уговаривать народ время надо. Ты всех под ноготь — и баста. А со мной иной разговор: к каждому подойди, каждому посули, меж тем времечко-то и бежит.

Вздохнул Сорик-оглу.

— Даю тебе сроку, сколько запросишь. Лишь бы уломал ты их. Уломаешь — два года с тебя за мельницу не буду брать.

— Худеште разы би, уж расстараюсь, Сорик-оглу. До пахоты, глядишь, и обделаю дело. А коли не выгорит — тебе весть подам.

Достает Сорик-оглу кошель серебра, Джано подает. Тот головой замотал.

— Ни к чему это. Где деньги, там шайтан.

Поворотил Сорик-оглу коня на дорогу, ударил плеткой, и скоро гости незваные скрылись из виду.

Проводил их глазами Джано, потом вздохнул глубоко.

— Вот и оттянули времечко. Пока он очухается, уж народ далече будет…

Стал я мула навьючивать, Джано меня остановил.

— Постой, — говорит. — Не след вам тотчас в путь пускаться… От этой собаки Сорика-оглу всего можно ждать. До обеда повремените, а там наш человек вам окольную дорогу укажет.

* * *

Приезжаем домой, и что же видим? Замок на двери сломан, все вещи искорежены, изрублены, литейный прибор вдребезги разбит. Как увидала Джемо свое разоренное гнездо, от горя обезумела: по дому бегает, за голову хватается, то плачет, то проклятья разбойникам шлет. Замучилась вконец, упала мне на грудь, заплакала.

Джемо i_005.png

— Не плачь, моя козочка, — говорю. — Не плачь, курбан. Мемо тебе все купит, еще краше у нас в доме будет. Не лей слез понапрасну, пожалей свои глазки. А разбойника мы найдем, он еще свое получит.

Вытерла она кулаком глаза.

— Когда узнаю, кто это сотворил, своими руками глаза ему выцарапаю, крышу ему на голову обрушу.

На шум соседи сбежались, головами качают.

— Аман! Кто такую подлость учинил!

— А вы не видели, — спрашиваю, — чужих возле дома?

Ни один не признался. Каждый клянется:

— Пусть лопнут мои глаза, не видел. К празднику готовимся. Хлопот полон рот.

Пожаловался я жандармам. Пришли они, потоптались в доме, на бумаге что-то накорябали.

— Кого подозреваешь? — спрашивают.

— Откуда мне знать, дорогой? — говорю. — Знал, сам бы мерзавца за ворот тряханул.

— Подумай! Такое может сделать только личный враг. Есть у тебя враги? Воры бы вещи взяли, а тут ничего не взято, только поломано да порезано.

Кто бы это мог быть? На соседок указать — не сделают они такой пакости. Уж сколько лет рядом живем, худого от них не видал. На тетку подумать, так она с той поры, как убежала к своим, в нашу деревню и носа не кажет. На кого ни скажешь, все грех на душу примешь.

— Ты уж уволь меня, ищи сам, дорогой.

Говорю я это жандарму, у самого сердце словно сверлом сверлит: враг у меня объявился, да сметливый враг, коварный. До поры до времени затаится, свой час выжидает, а уж нанесет удар, то в самое темечко. Без промаха бьет. Он и дядю порешил, теперь, видать, до меня добирается.

Понял жандарм — не добьешься от меня толку, обозлился.

— Раз ты никого не подозреваешь, нам тут делать нечего.

Повернулся и пошел — отпугнул я его. Соседи тоже по своим домам разбрелись. Подхожу я к Джемо — она у окна стоит, закаменела вся.

— Давай-ка, курбан, — говорю, — приберемся в доме, пока ночь не настала.

— Нет, Мемо, — отвечает, — не лежит мое сердце теперь к этому дому. Уйдем отсюда, уйдем скорей!

— Куда же нам идти?

— А мне все равно.

Бросилась ко мне на шею.

— Уйдем, Мемо! Дядю твоего убили и тебя убьют.

— Куда пойдешь в такой час?

— Давай к отцу на мельницу подадимся. Засветло успеем добраться.

— Успеть-то успеем, да нельзя нам нынче отправляться.

Говорю, сам розы щек ее целую.

— Что так, Мемо? Или мула жалеешь, загнать боишься?

— Нет, мой цветок душистый, нет, моя газель. Ради тебя тыщу мулов загнать не жалко. Сама посуди: коли мы нынче же свое гнездо бросим да убежим, народ над нами потешаться станет. «Чуть припугнули их, — скажут, — они и дали деру». Как потом в лицо людям смотреть? Уж давай переночуем здесь. А завтра с рассветом — в добрый путь!

Смирилась Джемо. Не стали мы у соседей тюфяки просить. Постелили на пол тряпье, какое под руками было, сели на него. Достали из сумы гёзлеме, грецкие орехи, чокелек[35]. Закусили.

Посадил я Джемо к себе на колени, стал ее песней укачивать.

Беда приходит не одна,
       Настали злые времена,
Одно могу: с тобой обняться,
       Одной тобой душа полна…

Уставила Джемо глаза на огонь, одна рука — в моей, другая косой играет. Вижу — не до песен ей. Оборвал свою песню, потрепал ее по щеке.

— Что запечалилась, лань моя?

Взяла мою руку, к губам своим прижала.

— Как нам врага своего распознать? Вот что мне покою не дает, Мемо. Один раз припугнул, другой раз нож в спину всадит, а нам и невдомек, с какой стороны беды ждать.

— И не спрашивай, сам диву даюсь. В жизни никого пальцем не тронул, косо ни на кого не глянул, а вот поди ж ты, врага смертного нажил.

— Чую, я тому виной. С меня все твои беды начались, враги появились.

Прижал я ее к себе, поцеловал в губы.

— Как не появиться, душа моя? На розы щек твоих, на мед губ твоих глядя, кого хочешь завидки возьмут. Весь мир на меня в обиде: женихи, невесты, матери невест, беки. И в нашей деревне и в твоей. Хочешь, по пальцам всех перечту.

— Брось смеяться. Уж кто из-за меня на тебя зуб точит, то не иначе как Сорик-оглу. Он на такие выходки горазд.

Погладил я ее по щеке.

— Грех нам на него напраслину возводить. Он нас уважил, землю предложил.

— Грех, говоришь? Не знаешь ты его. Эта тварь хуже шайтана. Ведь он нарочно таким прикинулся, чтобы ты на него не подумал.

— Да какой ему с нас прок?

— Поди узнай, что у подлого на уме. Гнездо наше разорил… Вроде грозится, а чем, не знаю.

— О том, что горшки побиты, тряпье изорвано, душа у меня не болит. Ремесло в руках дороже браслетов на руках. Пока я жив, не пропадем. Все заново купим, еще краше прежнего. А что до угроз, то послушай мое слово: не родился на свет еще такой джигит, чтобы нас с тобой застращал. Ну, хочешь, завтра же в город поедем, накупим всего, что пожелаешь? Уберемся в доме — любо-дорого!

Думал — развеселю ее, нет, не улыбнулась.

— Не хочу я ничего, Мемо. Они опять могут налететь, добро наше по ветру развеять. Тогда еще горше будет. К чему нам добро покупать врагу на потеху?

— Да что же нам теперь, в лохмотьях ходить, от врага хорониться?

Видать, по сердцу ей пришлось, что не сробел я, духом не пал. Обняла меня, по волосам гладит.

— Зачем в лохмотьях? У отца для нас место сыщется.

вернуться

35

Чокелек — сыр из кипяченой пахты или кислого молока.