Не понимая, в чем заключается связь между пологом и прозвищем угрюмого деда Малявочки, Зубов однажды спросил об этом у Архипа Ивановича. Бригадир засмеялся, расковырял палкой потухающий костер и стал рассказывать Василию историю деда.
— Это, Кириллыч, давно случилось, годков с полсотни будет, — задумался Архип Иванович, — я, можно сказать, в ту пору совсем еще мальцом был. Ну вот, Ерофей Куприяныч, дед Малявочка то есть, пошел под пасху на озеро порыбалить, чтоб, значит, к празднику свежачка добыть. Взял он с собой сетку, все как полагается, и до света пошагал на озеро. Весна в тот год оказалась ранняя, тепло было. Пришел Куприяныч на Лебяжье, скинул с себя одежину и, раньше чем в воду лезть, закурил.
Архип Иванович хитровато поднял кустистую бровь:
— Огонь тогда кресалом высекали, не то что теперь: зажигалки всякие, спички и тому подобное. Курцы в ту пору цельный агрегат в кармане держали: кремень с полкило весом, кресало и к тому же трут из тряпки или же сухого кукурузного ствола… Ну, закурил, значит, Куприяныч в голом виде, а трут, видать, не загасил как следует и так сунул его в штаны. А сам, конечное дело, за сетку — и в воду.
— Ну? — усмехнулся Василий.
— Ну и ну. Чи долго, чи недолго он там рыбалил, десятка три сазанов взял, надо, думает, до дому поспешать, чтоб жинка с церкви пришла и свежачка наготовить успела. Вылез Куприяныч из воды, идет до одежи, а заместо нее только зола на берегу чернеется — все чисто сгорело: и штаны, и сорочка, и капелюха. А тут уж солнышко поднялось, пономарь, слышно, во все церковные звоны шпарит, и народ, видать, по станице валом валит. Стоит Куприяныч, голяком, и прямо до земли прикипел. Делать ему, конечно, было нечего. Сетчонка у него осталась паршивенькая да кресало, которое не сгорело в штанах. Замотался Куприяныч в сетку, срам свой ею прикрыл и побежал по чужим огородам на усадьбу. Да разве от людей схоронишься? Увидали они Куприяныча, затюкали и цельной ордой за ним побежали. «Глядите, кричат, какая малявочка в сетку попалась…» С того самого дня и прозвали Куприяныча Малявочкой. Так оно и пошло…
Архип Иванович замолк, но добродушная усмешка долго еще не сходила с его озаренного костром темного лица. Сложив на коленях могучие руки, сузив глубоко сидящие глаза, он смотрел в потрескивающее пламя и говорил задумчиво:
— Скушно жила наша станица, Кириллыч, никудышно жила… Не допускал нас царь ни до земли, ни до воды… Были, конечно, такие, что жрали в три горла, в сюртуках суконных ходили, коням своим скармливали печеный хлеб. Да много ли их было, таких-то, — с десяток дворов! А народ бедовал. Вся земля лоскутками была суродована, никакого разворота на ней не было, а до воды мы, рыбаки, и подступиться не могли: пулями нас царская охрана встречала…
Он прилег рядом с Василием и засмеялся:
— А теперь слыхали? Марфы Сазоновой Витька, вашей хозяйки сынишка, от самого министра в подарок золотые часы получил!
— Как? — вскочил Зубов. — Я ничего не знаю.
— Был я под вечер в правлении, а туда письмоносец пришел и вручил пакет из министерства с адресом на самого Витьку. Все честь по чести: «Станица Голубовская, рыболовецкий колхоз, Виктору Петровичу товарищу Сазонову». Мы с председателем, должно быть, всех рыбаков Сазоновых по фамилиям перебрали, не могли угадать, какой же это у нас Виктор Петрович объявился, только потом догадались, про кого тут речь идет. Распечатали мы пакет, а там приказ и подпись министра, что, дескать, Сазонов Виктор Петрович награждается ценным подарком — золотыми часами.
— Витька уже знает об этом?
— Как же! — усмехнулся Архип Иванович. — Мы сразу за ним послали, вручили ему пакет, так он там чуть не до потолка гопки скакал.
— А часы?
— А часы привезет из города товарищ Бардин, начальник Рыбвода.
— Разве Бардин собирается приехать в Голубовскую? — спросил Зубов.
— Говорят, приедет…
Они замолчали. Над спящими вокруг костра рыбаками назойливо вились комары, и Архип Иванович решил подбросить в костер хвороста. Он со вздохом поднялся, ступая босыми ногами по не остывшему от дневной жары песку, зашагал к лесу и стал собирать хворост. Василий лежал, закутав ноги плащом и глядя на угасающий костер. Искорки на затянутом пеплом огнище напоминали в темноте какой-то далекий, сказочный город, и Василию на секунду показалось, что он смотрит на этот город с невиданной высоты, с вершины величайшего на земле горного хребта или из окна медленно плывущего по воздуху самолета. Искры внизу угасали, вновь нарождались, и в их мерцании как будто трепетали отсветы большой реки. Василий думал о своей жизни, о Груне, о спящих вокруг рыбаках, и вдруг неожиданно радостное чувство охватило его. «У всех у нас одна большая жизнь, — подумал он, — потому что воедино слиты наши цели и каждый знает общую большую мечту, ради которой живет…»
Неярко светилась в темноте тихая река, с плотины доносился монотонный шум воды, всплескивала в тишине жирующая рыба, едва слышно шелестели тополевые листья в лесу, и все эти ночные звуки рождали в душе Василия тихую радость и горячее ощущение слиянности с землей и водой, с людьми, которые жили и трудились на молодой, пахнущей травами земле.
— Вы еще не заснули, Кириллыч? — спросил неожиданно появившийся из темноты Антропов.
Он сбросил с плеча огромную охапку хвороста, опустился на колени и стал ломать сухие ветки и подбрасывать их в костер. Языки пламени вспыхнули в темноте, озарили светлый песчаный берег, край реки, неподвижные фигуры спящих рыбаков. Запахло смолистым дымом.
— Хорошо! — обронил Архип Иванович.
Протянув к костру босые ноги, он улегся рядом с Василием, подложил руки под голову и сказал, позевывая:
— Скоро, должно быть, светать будет. По звездам видать.
— Вы спите, Архип Иванович, — отозвался Зубов, — я присмотрю за костром.
— Чего-то мне не спится, Кириллыч… то комары одолевают, то думки разные в голову лезут.
Архип Иванович подвинулся ближе и заговорил негромко:
— Вот читаю я газеты, Кириллыч, и муторно мне делается. Мы тут силы кладем на то, чтобы человеку лучше жилось, а паразиты за океаном свою линию гнут: то бомбы пробуют, то сволочь всякую долларами подкупают, то пакты против нас исподтишка подписывают и резак свой на точиле точат, аж искры сыплются. Гляжу я на это все и думаю; сколько ж нам терпения требуется и как мы силу свою оберегать должны!
Сумрачно сдвинув брови, Антропов продолжал:
— Народ наш правду видит, он кровью и трудом правду эту завоевал, и его не собьешь с дороги. Пущай они себе тешатся атомной штуковиной, а нам надо свой курс напрямки держать и дело свое справно делать. Так я говорю, Кириллыч, или не так?
— Что же вас все-таки тревожит, Архип Иванович? — спросил Зубов.
Антропов подумал, засопел сердито и сказал, подбирая слова:
— Сдается мне, что я до людей дюже жестким стал… дюже много я хочу от человека и требую от него не только труда на всю силу, а… этого самого… чтоб каждый чуть ли не героем был и Золотую Звезду за работу свою имел бы… Вот читаю я про холодную войну, и думка у меня такая: чи холодная, чи горячая, а все ж таки война против нас не утихает, значит, и нам надо каждому понимать, что мы живем вроде солдат в строю и что с нас спросится, честно или нечестно действуем мы в бою… Так-то, Кириллыч. А у нас, по правде сказать, попадаются еще типы, которые на чужом хребту в коммунизм въехать норовят, вполсилы работают или же видимость одну показывают: и я, дескать, герой, и я жизнь свою на общее дело кладу… а у самого руки нечистые и мыслишка только про свою хату…
Понизив голос, Архип Иванович закончил хмуро:
— Таких типов я без жалости гнал бы вон… Как подумаю, что те, за океаном, маяк наш загасить желают и шайку свою по всему свету собирают, так меня, Кириллыч, злость душит. Кажись, стал бы перед своим колхозом, вынес бы знамя и сказал людям: «У кого душа чистая, вставай под знамя и присягу перед всем советским народом давай, а в присяге этой клянись: землю свою от гадов оборонять, труд свой честный отдать Родине и коммунизм строить каждый день и каждый час… А ежели есть который такой, что его слабина берет, то нечего его и щадить».