Изменить стиль страницы

— На вот талер, понеси своей маме… да скажи батьку, что король велел земли поотнимать у панов…

А раз на опушке леса наткнулся он на такую сцену: жид, вероятно местный посессор, поймал молодицу с охапкой валежника и, остервенившись, свалил ее ударом кулака и начал топтать ногами, а когда на вопли несчастной прибежал ее муж и стал заступаться, просить, то жид и ему залепил оплеуху… Закипело у Богдана в сердце, помутилось в глазах, и он, забывши осторожность, налетел и крикнул:

— Что ж ты, выродок, позволяешь топтать ногами жену? На дерево его, на прохолоду!

Достаточно было одного окрика: через минуту посессор болтался на дереве, а очумелый мужик стоял в оцепенении, сознавая висевший над ним за это деяние ужас.

— Молодец! Так их и надо! — ободрил его Богдан. — Коли тебе здесь не укрыться, то беги на Запорожье, там всех небаб принимают, а жену пристрой в Золотареве, что за Тясмином, близ Днепра… у хорунжего Золотаренка, скажи, что Хмель прислал… Вот и на дорогу тебе, — ткнул он ему в руку дукат — и был таков.

После такого случая только к вечеру уже решится Богдан заехать в какое–либо село, миль за десять, и скромно остановится у корчмы, пошлет по хатам Кныша, поискать якобы провизии, а сам подсядет в корчме к землякам и, угощая их оковитой да медом, заведет такие разговоры:

— А что у вас, люди добрые, хорошо тут, верно, живется, не так как у нас?

— Смеешься ты, видно, пане козаче, — отвернется с обидой и тяжелым вздохом истощенный трудом собеседник, — да у нас тут так издеваются над народом ляхи, да посессоры, такое завели пекло, что дышать нечем, последние времена приходят…

— Скажи пожалуйста! — покачает головою, словно удивленный, Богдан.

— Ох, пане, — вмешается в разговор и другой селянин, — не знаем уже, где и защиты искать, куда прятаться. Летом еще могут укрыть хоть леса, да байраки, да густые камыши–лозы, а зимою — хоть в прорубь! Куда ни посунешься — когти посессоров да лядский канчук!.. — И, оглянувшись робко кругом, начнет он передавать шепотом печальную и длинную повесть о возмутительных насилиях и зверствах, которые творятся здесь над ними: земли–де все отобраны, воды отняли, имущество ограбили… гонят на панщину ежедневно, да на какую — каторжную, без отдыха, без пощады… порют нам шкуры, вешают, топят… Живые люди все в струпьях, не выходят из ран…

— Эге! Так у вас тоже не сладко… — вздохнет Богдан. — И куда ни поедешь, всюду один стон, один крик… Не молимся мы, верно, богу… забыты им…

— Да где же молиться, коли нет и церкви? — качал печально головой один из собеседников. — Сначала драли с нас за службы божии, за отправы, а потом и совсем отобрали…

— За то–то, я думаю, братцы, и гнев господень на нас, что мы отдали в руки врагов и поганцев его святыни, не постояли за них грудью до последнего издыхания, — возвысит укорительно голос Богдан и сверкнет глазами.

— Да как же было стоять, — возразят взволнованные селяне, — коли на их стороне сила: и мушкеты, и копья, и сабли… а у нас голые руки, да и те измученные в непосильном труде?

— Клади живот свой и жизнь за милосердного бога, за служителей его, за его храмы, и он воздаст тебе сторицею… А кто головы своей жалеет за бога, а подставляет ее клятой невире ли, пану, то от того и творец отвращает лик свой и попускает на поругание и позор в руки нечестивых.

— Ох–ох–ох! Грешные мы! — вздохнут все и опустят безнадежно нечесаные патлатые головы.

— Да ведь пойми, пан рыцарь, — после долгой тяжелой минуты молчания отзовется кто–либо робко, подыскивая веские оправдания, — нас горсточка, жменька… Ну, кто и отважился было, так с них живых посдирали шкуры, а над семьями надругались.

— Знущаются над нашими семьями одинаково, — подойдет иногда к собеседникам еще селянин из более мрачных и озлобленных, — молчим ли мы и гнем под кий спины, или загомоним робко — одна честь! Вон на той неделе приехали к эконому какие–то гости; ну, известно, — жрали, лопали, пили, а потом для их угощения согнал пан дивчат во двор, почитай, детей… А молодая вдова Кульбабыха таки не дала на поруганье своей красавицы дочки: видит, что никто ее криков не слушает, а самой отстоять сил нет, так она схватила нож в руку, крикнула: «Прости меня, боже!» — и вонзила тот нож в сердце своей дочери, а сама бросилась сторч головой в колодезь…

— А-а!! — застонал, зарычал Богдан и выпил залпом кухоль горилки. — Вот, значит, слабое божье творенье, баба, а сумела отстоять честь своей дочери и себя спасти от мучений: кто не боится смерти, того все боятся… Ведь вот ты говоришь, что нас горсточка, а я говорю: кривишь, брат, душой! Это их, наших мучителей, горсточка, то так, а нас, ихнего быдла, — усмехнулся он ядовито, — как песку на берегах Днепра, и если бы все за себя так стали, как эта вдова Кульбабыха, — пером над ней земля, — так и знаку не осталось бы от лиходеев… И за себя ли самих велит долг постоять? За веру, за правду святую, за богом данный нам край! Да за такое святое дело смерть — радость, счастье! Души таких борцов ангелы–херувимы встречают и несут на своем лоне до бога!

— Правда, правда! Святое дело! За него простится много грехов! — воодушевятся слушатели, и огонь отваги заиграет в их мрачных очах.

— Да и то, братцы, — вставит мрачный, — один ведь конец — помирать, так уж лучше помереть за бога и за родной край.

— Эх, коли б голова нам! — вздохнет старший. — Погибли Наливайки, Тарасы и Гуни! А коли б кликнул кто клич…

— Ты думаешь, земляче, на него бы откликнулись? — прищурит пытливо очи Богдан.

— Все, как один! — даже вскрикнут неосторожно собеседники и испугают своим криком изумленного корчмаря.

— А есть у вас за селом где укромное место? — понизит уже голос Богдан.

— А пан рыцарь куда едет? — спросит в свою очередь кто–либо старший.

Осторожный Богдан непременно укажет противоположное направление и получит ответ, что на том шляху, за гайком, есть буерак.

Вот в сумерки подъедет Хмельницкий к этому буераку, расставит, на всякий случай, козаков вартовыми и спустится к ожидающим его поселянам.

— Слава богу! — поклонятся они ему низко, обнажив свои головы, и ждут с выражением трепета и надежды, что скажет козачий старшой, какую спасительную раду подаст им?

А Богдан, привитавши их от себя, от далеких земляков, и от козачества, и от Запорожья, расскажет, что везде придавило люд одно лишь горе и что горе это исходит от польских панов и ксендзов, которые задались отнять у нас все, обратить русский люд в быдло и уничтожить, выкоренить, чтоб и памяти о нас не осталось.

— Так–так, выкоренить хотят… — загудут селяне, и в их сдвинутых бровях и опущенных вниз глазах сверкнет злобное выражение.

— То–то, братцы, — поднимет голос Богдан, — а давно ли и вы, и мы все были вольными, молились при звоне колоколов в своих церквах, владели без обид своими землями, не знали ни нехриста, ни пана? Чего же мы поддались? Того, братцы, что меж нами не было единства! Шляхта вся один за другого, оттого–то она и взяла верх в Речи Посполитой, даже помыкает наияснейшим королем, не то что… Ведь король, друзи мои, за нас; он видит все кривды и готов щырым сердцем помочь, так ему паны вяжут руки, — гонят его милость со свету.

— Проклятые! Каторжные! — послышится глухо в толпе. — Всех бы передавить!

— Да неужто за нас, несчастных, король? — спросит кто- либо недоверчиво из более развитых и солидных. — Ведь он же поляк и католик?

— Хоть и католик, — ответит Богдан, — а бьется всю жизнь, чтобы никто не затрагивал русской веры, чтобы прав наших никто не нарушал, — клянусь вам всемогущим богом. Я сам был у него, искал защиты. Меня ведь тоже ограбил пан шляхтич до нитки: все сжег, земли отнял, жену увез, детей вырезал, меня приказал посадить на кол, только чудо спасло. Оттого–то я знаю и чувствую ваше, братцы, горе, потому что сам его на своей шкуре вынес. Уж коли меня, значного козака и старшину, известного всей Речи Посполитой и королю, так обездолил подстароста, так что же он сделает с вами? Вот мне и сказал король со слезами, что он через панов не может помочь, а чтобы мы сами себя ратували.