Изменить стиль страницы

— Воздвигни только господь твою наисветлейшую милость, а мы, — ударил себя рукою в грудь войсковой писарь, — за единое королевское слово все костьми ляжем… Верь, наимилостивейший державец, что мы, козаки, и все русское население, покорные рабы твои и преданнейшие дети…

— Спасибо, спасибо! — произнес растроганным голосом король. — Видишь, пан, как я стал слаб, — смахнул он набежавшую на ресницу слезу, — не тот уже, что бился когда–то рядом с тобою… но да хранит вас всех бог! Козаков я всегда любил и на их верность лишь полагаюсь… Что бы там клевета и ненависть ни плели, но поколебать моей привязанности и веры им не удастся… Я всегда был и буду за вас; только, как видишь ты: мои желания бессильны…

— Повели только, государь, — воодушевленно, пророчески возвысил голос Богдан, — и твои священные желания облекутся в несокрушимую сталь.

— О мои верные слуги, орлы мои! — приподнялся и сел на оттоманке, возбужденный словами Богдана, король; его глаза вспыхнули прежнею отвагой, на бледных щеках появился слабый румянец. — Для венценосца нет большего счастья в мире, как услышать теплое слово искренней преданности… Мария{40}, — обратился он по–французски к вошедшей в кабинет пышной красавице с темными, пронзительными глазами и светло–пепельными, грациозно взбитыми кудрями, к своей молодой королеве, — вот они, верные дети мои, сыны богатейших степей… Я не сирота еще, и господь ко мне милостив…

— Боже, как я благодарна им, как я рада за его королевскую милость, моего дорогого супруга… — ответила королева, обращаясь не то к королю, не то к Богдану, — да вознаградит их святое небо!

— Жизнь наша и все наше счастье у ног их королевских величеств, — ответил Богдан по–французски, отвесив низкий поклон.

— О благороднейший воин, — вскинула глаза изумленно на предполагаемого варвара королева, — вы вместили в себе дивное сочетание доблести и высоких чувств! — она протянула милостиво свою руку, к которой с благоговением прикоснулся козак, и подошла с обворожительною улыбкой к королю.

— Да, моя вечерняя звезда, — бросил на нее сияющий радостью взгляд Владислав, — еще, быть может, наши мечты не погасли… Но все бог! Без его святой воли ни единый не падет волос… Эх, если бы мне к этим орлам да еще прежних шляхетских львов… Задрожала бы Порта, и Черное море склонило бы свою волну к твоим ножкам… Ты их не знаешь, моя повелительница, мой кумир, а они, эти уснувшие рыцари, действительно храбры и исполнены доблести… Я и теперь не потерял еще веры в их доблесть; они расслабли от безумной неги и роскоши, они погрязли в тине разврата и пьянства, но они еще пока не умерли совсем, и если грянет над страной божий гром, то он сможет разбудить их… Я потому и убежден глубоко, что гроза нужна не только для сокрушения неверных, но и для возрождения лучших сил.

— Уж кто–кто, а я совершенно разделяю твои взгляды, — вздохнула глубоко королева и закрыла свои очи сетью темных ресниц, чтобы скрыть налетевшее горе.

Владислав торопливо, украдкой пожал ей руку и обратился снова по–польски к пану писарю.

— Передай от меня всем козакам и единоверцам твоим мое королевское сердечное спасибо за их верность и преданность. Я им верю и на них полагаюсь, буду хлопотать за их благополучие, насколько смогу, но сам видишь, что многого обещать не в силах. Во времена потемнения государственного разума, во времена упадка силы закона всяк о себе должен больше заботиться и сам себя больше отстаивать, — говорил он желчно, подчеркивая слова и загадочно улыбаясь. — Вот и твои жалобы я слышал… Они справедливы, и ты оскорблен жестоко… Но наш закон мирволит лишь шляхетским сословиям, а от других требует целой сети формальностей. Но ведь заметь, козак: у тебя отняли все не силой закона, а насилием вооруженной руки, так и нужно бороться равным оружием: вы ведь воины и носите при боку сабли… если у Чаплинского нашлось несколько десятков сорвиголов, так у тебя найдутся приятелей тысячи.

— Найдутся, наияснейший король мой, — воскликнул восторженно Богдан. — Блажен тот день, когда я услышал это великое слово, оживляющее нас, мертвых, ободряющее наши надежды… но не для моих обид оно… нет! Я их бросил под ноги, я их забыл перед священным лицом монарха! Твои, государь мой, обиды, поругания над достоинством державы, издевательства над порабощенным народом — вот что вонзилось тысячами отравленных жал в мою грудь, и эта отрава разольется по жилам моих собратьев…

— Ах, как это трогает мое сердце, как вдохновляет меня! — поднялся король, опираясь на руку своей супруги. — Но помни, мой рыцарь, что выше короля — благо отчизны; я для него отдал всю жизнь, хотя и бесплодно… так постойте за отчизну и вы… Вверяю твоей преданности и чести себя и ее! — протянул король руки.

— Клянусь господним судом, трупом замученного сына и счастьем моей родины! — упал перед ним Богдан на колени и поцеловал полу его одежды.

— Да хранит же тебя и всех вас милосердный бог! — положил король на голову писаря руки и, взволнованный, растроганный, вышел с королевой из кабинета.

XXV

Торопился Богдан, когда ехал в Варшаву, выбирал кратчайшие и глухие дороги, объезжал местечки и села и, угнетенный тяжелыми думами, почти не обращал внимания на мелькавшие перед ним картины народного быта. Теперь же, возвращаясь из Варшавы, он ехал медленно, не спеша, и не глухими дорогами, а многолюдными, останавливаясь в селах, местечках и городах. Сам Богдан был неузнаваем: желчности, раздражения и тупой мрачности не было и следа; напротив, в глазах его играла отвага и радость, голова поднята была гордо и властно, на смуглом лице горела краска энергии. Спутники его, козаки, глядя на свого батька, тоже повеселели и, заломив набекрень шапки да откинув за плечи киреи, сидели так легко и непринужденно в седлах, словно они возвращались с какой–нибудь веселой пирушки, а не с длинного и утомительного пути. Если Богдан заезжал в укрепленные городки на день и на два, находя благовидный предлог побывать и в замке у коменданта, и на валах, и на баштах, то козаки посматривали друг на друга и, покачивая глубокомысленно головами, приговаривали: «Господь его Святый знае, а щось батько думае–гадае!» Когда же наших путников приняли под серебристый покров волынские родные леса, то козаки до того повеселели, что затянули даже песню:

Гей, хто в лісі, озовися,

Да викрешем огню,

Да запалим люльку –

Не журися!

Вступивши на русские земли, Богдан не направился прямо в Киев, а стал колесить по Волынщине, заглядывая в хутора и села, присматриваясь ко всему окружающему, роняя то там, то сям огненное крылатое слово… Едет, например, он по полю, побелевшему от инея, и видит на нем копны хлеба, брошенные, размоченные дождями, разбитые осенними бурями, — ну, и остановит проезжающего селянина:

— Чей это хлеб?

— А чей же, как не наш, вельможный пане? — ответит ему тот, снявши шапку.

— Отчего же вы его не убрали с поля? Лишний, что ли?

— Какое, пане! Полову едим… а убирать часу нема, — все за панскою работой: то жали, то пахали, а теперь навоз возим…

— Чего ж вы не толкнете своего пана головою в навоз? Эх, вольные люди! Сами протягивают шею в ярмо! Пух–нут с голоду, а свой святой хлеб гноят… За это вас и карает господь… Ведь пан на село один, а вас сколько? — надвинет Богдан шапку на очи и проедет поскорее эту ниву.

А то, пробираясь тропинками к кринице, видит он, что маленькая девочка набрала ведро воды и прячется с ним за кустом. Подошел к ней Богдан, а девочка — в слезы, да в ноги ему: «Ой, помилуйте, пожалуйте, больше не буду!»

— Да что ты, дытыно, бог с тобой? Чего плачешь? Чего испугалась? — приласкает ее Богдан.

— Мама недужая… не встает, — всхлипывает успокоенная девочка, — лихорадка печет ее, пить хочет… А жид не позволяет даром брать с криницы воды… А у меня грошей нет…