Изменить стиль страницы

— А для народа что?

— Ну, церковь… вера…

— И канчуки, и неволя?

— На большее не согласится панство.

— А мы не отступим от своего. Нет, Иване, — опустил он Выговскому руку на плечо, — теперь уже не то, что прежде! А если еще и государь московский пришлет нам свою помощь, то не они нам, а мы им пропишем саблей свои законы.

— Зачем же нам еще союзники, когда уже есть татары, ясновельможный? Войско разбито… теперь мы справимся с ляхами и сами.

— Татары — не христиане, — возвысил голос гетман. — Ведь сколько получили добычи, кажись, можно было б заткнуть самую ненасытную глотку, а вот не дальше как вчера мне донесли, что они бросились разорять наш край; сожгли Махновку, Глинск, Прилуки{129}.

— Война… что делать, гетмане? — попробовал еще раз осторожно Выговский поколебать решимость Богдана.

— С врагами, но не с союзниками, — возразил строго Богдан и стал просматривать грамоту.

— Так… так, — повторял он время от времени, кивая одобрительно головой.«Отдаемся вам с нижайшими услугами, — кончалась грамота, — если ваше царское величество услышишь, что ляхи сызнова на нас хотят наступить, поспешайся с своей стороны на них наступить, а мы их, с божьей помощью, возьмем отсюда, и да управит бог из давних лет глаголемое пророчество, что все в милости будем»{130}.

— Аминь! — произнес вслух Богдан и, склонившись над столом, омочил перо в чернила и подписал крупными буквами: «Богдан—Зиновий Хмельницкий, войска Запорожского гетман, власною рукой»{131}.

— Ну, нового что? — справился он.

— Кодак сдался{132}, — ответил Выговский.

— Не может быть!

— Сам сдался… Нежинцы осадили, и когда подложили мины, старый волк Гродзицкий сам выслал им ключи.

— Ты позовешь ко мне победителей, клянусь, это стоит царской награды! Ха–ха–ха! — зашагал широкими шагами гетман, радостно потирая руки. — Жаль, что старый Конецпольский не дожил до этого дня! А Иеремия? Ух, осатанеет! Они тогда издевались над нами, показывая эту твердыню. Думали, что она пригнетет нас, как камень утопленных на дно… Но не сбылось… Ха–ха–ха! «Что создано руками, то руками и разрушено может быть», — сказал я им тогда, и свершилось: упал Кодак! И не один еще Кодак упадет! — остановился он перед Выговским с возбужденным лицом и высоко вздымающеюся грудью. — Так, пане Иване: «Унижу сильные и возвеличу слабые!» Иди готовь послов, пусть едут с богом, — поднял он обе руки, — да чтобы зашли еще ко мне перед отъездом.

Выговский низко поклонился и, взявши грамоту, вышел из палатки.

Гетман остался один; несколько времени он молча смотрел вслед удаляющемуся писарю, затем тихо прошелся по палатке и тяжело опустился на лаву. Выражение гордости, уверенности, величия мало–помалу сбежало с его лица и заменилось отпечатком глубокой грусти.

Его вывели из задумчивости чьи–то легкие шаги. В палатку вошла Ганна; лицо ее за эту неделю сильно осунулось, но глаза смотрели добро и энергично.

— Ну, что, Ганнусенько, — встал ей навстречу Богдан и взял за обе руки девушку, — одначе ты побледнела, любая, что это значит?

— Хлопот много, дядьку, — ответила уклончиво Ганна, опуская глаза, — лечила раненых… Умирал Комаровский, которого ранил Морозенко… Прибыло много нищих, калек, всех надо ведь оделить…

Богдан усадил Ганну рядом с собой; с минуту он молчал, не спуская с нее глаз, собираясь, видимо, сказать что–то решительное, и затем заговорил взволнованным голосом:

— Слушай, Ганно, голубка моя тихая, я много виноват перед тобою. Но погоди, дай время, все успокоится, — провел он рукою по лбу. — Да, видишь ли, господь послал мне двух ангелов на моем жизненном пути: один толкал меня на все злое, приковывая нечеловеческою, непреоборимою прелестью бесовских чар, и он отошел, отошел, Ганно, а светлый, — притянул он к себе ее голову, — светлый остался со мной!

— Мий таточку, коханый, любый! — захлебнулась Ганна и, опустившись перед ним на колени, припала со слезами к его руке.

Перед палаткой послышался яростный шум. Среди вспыхнувшего вдруг гама раздавались отчаянные проклятия, крики, угрозы; видимо, какое–то возмущающее известие упало, словно ядро, среди лагеря и взбудоражило всех козаков. Богдан поднялся было, чтобы направиться ко входу, но в это время влетел страшный и мрачный, как черная туча, Кривонос.

— Гетмане, — произнес он отрывисто, — я хочу поговорить с тобой.

— Оставь нас, Ганно! — произнес Богдан.

Ганна поспешно вышла.

— Ну, что? Что такое? — подошел он встревоженный к Кривоносу.

— Ярема выступил{133}.

— Сам на сам?

— Да, с ним панских войск восемь тысяч да свои три. Идет к Переяславлю… Только что прибежала сюда кучка поселян, спасшихся от его казни… От ужаса их волосы поседели за одну ночь, мозг помутился… К нему стекается со всех сторон перепуганная шляхта. Собака кричит, что сам усмирит нас своею саблей, как бешеных псов! Все жжет, все рубит на своем пути…

— Иуда! Отступник, проклятый богом! — вскрикнул бешено Богдан. — На кол, на кол его! Собакам на растерзание; татарам на потеху… Слушай, Максиме, — заговорил он торопливо, беря Кривоноса за борт жупана, — позови мне Кречовского… пусть собирается немедленно и завтра же выйдет на Ярему в поход.

— Нет, батьку, нет! — схватил его Кривонос за руку и заговорил диким, задыхающимся голосом. — Если у тебя есть бог в сердце, отдай Ярему мне! Ты знаешь все, знаешь те страшные раны, которыми он пробил мое сердце и искалечил меня на всю жизнь. Нет у меня через него ни бога в сердце, ни счастья на земле! Одною мыслью живу я все время: помститься над ним! Всю жизнь, Богдане, я ждал этой минуты, приготовлял восстание, подымал народ, топил свое сердце в горилке, чтоб не дать подняться тому горю, от которого не было бы спасенья и в пепельном огне! И чтоб теперь… теперь… когда все это здесь… в руках… близко… утерять его?! Нет! Нет!

Кривонос замолчал; дыхание шумно вырывалось из его груди, ноздри раздувались, на багровом лице рубец выделялся страшною синею полосой.

— Твоя правда, друже, — произнес после долгой паузы Богдан, — не имею я права отказать тебе… ты заслужил того своею страшною мукой: бери его — он твой!

— Богдане! Батьку! До смерти! — бросился к Богдану Кривонос и заключил его в свои бешеные объятия. Несколько мгновений он не мог придти в себя от охватившего его бешеного восторга.

Друзья обнялись еще раз.

— А теперь, — продолжал Богдан, — останься, я послал созвать всех старшин, прибудет и славное лыцарство татарское, сейчас соберутся, выпьем перед прощаньем по доброму кубку вина. Да вот и они, — заметил он входящих в палатку Богуна, Чарноту, Нечая, Кречовского и других.

— Ясновельможному гетману слава! — приветствовали Богдана старшины.

— Товарыству! — ответил он радостно на поклоны старшин.

— Что ж, все готовы к отъезду?

— Все, батьку! — зашумели разом многие голоса.

— А слыхали ль, панове, — заявил в это время громко, входя в палатку, Выговский, — Корецкий, который вот тут из–под Корсуня вырвался, идет к Иеремии.

— Ха–ха! Не испугают нас! — крикнул своим зычным голосом Нечай. — Пусть собираются муравьи до одной кучи, легче будет чоботом раздавить, а то ищи их по всем углам!

Громкие шутки приветствовали размашистую удаль Нечая; только на Чарноту известие Выговского, казалось, произвело какое–то особое впечатление.

— Ты это верно знаешь? — подошел он к Выговскому.

— Только что сообщили люди. А что?

— Так, ничего, — ответил небрежно Чарнота и подошел к Богдану. — Батьку гетмане, — обратился он к нему не совсем уверенным голосом, — пусти и меня с братом Максимом.

— Ладно, ладно, а теперь вот что: не сбиваться всем в одно место, — заговорил Богдан, — вы, Ганджа и Нечай, пойдете на Подолье, ты, Кривонос, с Чарнотой и Вовгурой отправишься на Ярему, значит, перейдешь на тот берег Днепра. Ты, Половьян, и ты, Морозенко, — обратился он к Олексе, который стоял осторонь суровый, молчаливый, с застывшею мукой на лице, — пойдете на Волынь; мы сами станем в Киевщине…{134} Ну, а ты, Богун, останешься со мной?