Изменить стиль страницы

— Так ты думаешь, что Богдан не презирает, а жалеет и любит меня? — произнесла тихо Марылька, медленно подымаясь с кресла и опуская свою руку на руку Зоей.

— Сгорает! Клянусь всеми святыми, что так! — воскликнула пылко Зося. — О пани, страсть сильнее ненависти, да разве и возможно пани забыть?

— Ой, нет, не та уж я стала, — откинула Марылька грациозным движением головы свои волосы назад, — тоска и горе состарили меня, извели красоту…

— Красота пани слепит, как солнце, — прошептала восторженно служанка.

— Ты льстишь мне! — выпрямилась гордо Марылька и подошла к зеркалу.

Из глубины темного стекла, освещенного ярким светом канделябр, на нее глянул образ гордой и величественной женщины. Целая волна распустившихся золотых волос обрамляла сверкающим ореолом весь ее стройный стан. Из — под тонких соболиных бровей глядели гордо и уверенно синие, почти черные очи, на нежных щеках горел яркий лихорадочный румянец, и от его жгучей краски еще мраморнее казалась белизна лица; прозрачные ноздри нервно вздрагивали, тонкие, красиво очерченные уста были плотно сомкнуты. С минуту Марылька молчала в гордом восхищении своей обольстительной красотой.

— Да, хороша я, — прошептала она наконец в каком — то страстном изнеможении, — правда твоя, Зося, хороша, как солнце! Против этих чар не устоит никто! Ах, увидеть снова Богдана, овладеть опять его чувством, задушить его, опьянить его страстью… и снова получить над ним безграничную власть… — шептала она в каком — то горячечном гордом восхищении, — оторвать его от хлопских затей, повернуть всю эту силу на дорогу к власти, к могуществу, к славе! И он понесет меня, понесет, Зося, как святыню! Ах, голова кружится! — задохнулась она от волненья, но вдруг лицо ее омрачилось. — Но этого не будет… не будет никогда, — простонала она, закрывая лицо руками, — он не поверит, не поверит… Кругом него шипят против меня все эти ядовитые гады… день и ночь, верно, нашептывают Богдану, чтоб поймал и замучил меня. Ох, эта Ганна, Богун, Ганджа… Как ненавидели они меня! А эта святоша! Своими холодными руками, казалось, готова была впиться в мою тонкую шею. Теперь она, должно быть, безумствует от подлой радости! Ох, Зося, она заняла теперь мое место и не допустит меня ни за что!

— Все это так, но одно слово пани разрушило бы все их козни и пробудило бы в сердце Богдана и веру, и страсть.

— Слово, слово, — повторила задумчиво Марылька, — но ведь слово ветром не перешлешь.

Марылька рассеянно опустилась на стул. Зося сосредоточенно молчала. В комнате стало тихо. И госпожа, и служанка, видимо, обдумывали все средства, чтобы привести в исполнение хитро задуманный план. Вдруг лицо Марыльки вспыхнуло, глаза загорелись.

— Зося! — вскрикнула она, подымаясь с места и хватая служанку за руку. — Придумала! Есть, есть! Я напишу ему письмо, — заговорила она лихорадочно, торопливо, перескакивая с одной мысли на другую, — мы отдадим его Оксане и выпустим ее… сейчас, немедленно, чем скорее, тем лучше… ты проведешь… деньги, оружие, лошадь… все есть… Я расскажу ей, что мучаюсь здесь, что изнываю от тоски… Что умоляю Богдана спасти меня, иначе руки на себя наложу… О! Он поверит, поверит! Ты слыхала, — Морозенко свирепствует на Волыни… Это ее жених… они любят друг друга. Мы отправим ее туда к нему, и тогда у меня будет около Богдана два верных, преданных лица!

— О пани, — вскрикнула с восторгом служанка, — он будет наш!

— Будет, будет! — подхватила с жаром Марылька. — Но не я… Святая дева вдохнула мне в сердце эту мысль: она послала сюда Оксану. Она, все она! Она видела мое искреннее раскаянье за подлое отступничество, которое я сделала ради корысти моей! Но теперь — не то! Скорее за дело, Зося! И если нам удастся опять завладеть Богданом, — клянусь, — сложила она пальцы и подняла к образу Ченстоховской божьей матери глаза, — всю силу своей красоты употребить на славу нашей католической церкви!

— Аминь! — осенила себя Зося крестом.

По широкой просеке соснового леса быстро подвигалась кавалькада вооруженных с ног до головы людей. В самом центре ее, окруженный со всех сторон всадниками, колыхался на сытом коне пан Чаплинский. Ночь стояла теплая, влажная, лунная. Бледные лучи месяца, западая в глубину лесной чащи, производили какую — то таинственную игру света и теней, пугая боязливое воображение… На Чаплинского, напуганного и взволнованного теми известиями, которые он получил у соседа, эта обстановка производила какое — то гнетущее, невыносимое впечатление. То ему казалось, что среди темных ветвей тихо покачиваются бледные трупы повешенных панов, то ему чудилось, что из — под кустов выглядывают какие — то темные фигуры и, давая друг другу таинственные знаки, снова скрываются в кустах. Каждый шорох, каждый крик ночной птицы заставлял его вздрагивать всем телом.

Молчание наводило на него ужас; когда же он вступал в тихий разговор, он боялся всматриваться в глубину леса, а между тем глаза его невольно впивались в эти — бледные изменчивые тени, дрожащие и бегущие по сторонам.

— А что, Максиме, — обратился он к одному из своих слуг, — скоро ли конец этому лесу?

— Да оно, вельможный пане, кажись, скоро: уже до озера не больше, почитай, пяти верст.

Чаплинский бросил подозрительный взгляд на слугу, и ему показалось, что под нависшими усами говорившего промелькнула какая — то скрытая двусмысленная улыбка. Сердце Чаплинского замерло.

«Почему он улыбнулся? Почему упомянул об озере?.. Здесь что — то кроется… Не ждет ли их у озера засада? Того и гляди, вырвется из чащи какая — нибудь шайка. Ведь они теперь, как стая зверья, шатаются по лесам».

Чаплинский почувствовал, как волосы на его голове начали медленно подыматься.

— Ох, проклятое время, — прошептал он, стискивая зубы, — даже на слуг нельзя положиться!.. На слуг? Слуги — то теперь самые страшные враги.

И Чаплинскому вспомнились невольно все ужасы, про которые он слыхал у соседа. Ему представились словно наяву все зверства восставших хлопов и Козаков.

«Уж если здесь, в Литве, осмелились сжечь костел, вырезать в одном городке три тысячи панов… Но возможно ли это? Не басни ли?.. Глупые, чудовищные басни!.. Так нет… Ох… — оборвал Чаплинский течение своих мыслей, — верно, недаром такая молва. Недаром, да… Нет сил здесь дольше оставаться. Кто защитит нас от этих хлопов? Того и гляди, взбунтуются. Надо бежать в какую — нибудь крепость… Триста Перунов! Нет нигде покоя! Да неужели же этот подлый хлоп, этот пес Хмельницкий всех поднимает на бунт? Он, он! И все из — за Марыльки. И какой черт мог подумать, что он осмелится, что у него такие зубы! Подлое быдло, которое запороть надо было канчуками, а вот теперь стоит во главе мятежа! И попадись я ему только в руки. О! Надерет он из меня ремней… Бр — р–р! — передернул плечами Чаплинский. — Просто мороз сыплет при одной только мысли. Ух и зол же он на меня! Лютует, верно, как бешеный волк… И вот теперь бегай от него, как затравленный заяц. Эх, — закусил он досадливо ус, — охота была связываться!.. Мало ли их, а вот теперь и повесил себе камень на шею. Просто хоть утопись… Куда же отсюда бежать, и не знаю, разве на тот свет… О матко найсвентша! — ударил он себя кулаком в грудь. — Избавь меня от этой обузы! Черт меня дернул взять ее себе на голову; когда бы знал, что такое выйдет, четырьмя бы дорогами обошел. Что в ней, в этой Марыльке, такого? Красота? Да что в ней проку, когда к ней и подойти страшно: капризна, зла, а уж что холодна — так просто жаба. Ну, так пусть и пеняет на себя, не любоваться же, в самом деле, мне на нее, как глупому мальчишке на картину; то ли дело Оксана! Чертенок, огонь!.. Поцелует — обожжет. Да и красотой не хуже. Кой черт! Лучше, лучше во сто крат», — чуть не вскрикнул он вслух, и перед ним встал обольстительный образ Оксаны, такой, какою он видел ее у Комаровского: с распущенными черными волосами, с бледным от гнева лицом.

И перед Чаплинским одна за другой понеслись соблазнительные картины будущего свидания с Оксаной.