Изменить стиль страницы

Семь часов. Думал, думал и отчасти даже мечтал. Не беру с собою хозяйку. Незачем: не увлекусь и наедине с Анютою. И гораздо лучше просидеть вечер с нею одному, без посторонних. Надобно давать ей узнать меня, потому что скоро понадобиться ей решаться. Да и неловко было бы при хозяйке предлагать ей деньги на хлопоты по делу. У нее самой, вероятно, нет денег.

Десять часов. За звонким смехом Анюты, за моими шутками, за храпеньем кухарки мы с Анютою довольно долго не слышали, что кто-то стучится.

Стоит ли жить? – Работать напрасно. – зачем же и жить?

Я говорил веселый вздор, Анюта хохотала, кухарка храпела; довольно долго мы с Анютою не замечали, что кто-то стучится в дверь кухни. Стук стал сильнее. Я пошел отворить. Это была служанка моей хозяйки. У меня гость, Черкасов; говорит, что имеет очень важное дело ко мне. Я пошел домой. Вхожу, – Черкасов стоит, скрестив руки. – лицо унылое…

Апатичные люди доходят до самоубийства только от сплина, а не от потрясений. – от скуки, а не от горя. Я уверен, что во мне только шалили мысли, когда стало вспоминаться, что у меня есть бутылочка с морфием.

Вхожу. Черкасов стоит с лицом приговоренного к смерти, почерневшим, осунувшимся; но во взгляде…

Будто в самом деле не стоило умирать? – Впрочем, нетрудно и без морфия. – четвертый этаж. Пошлость. Но в чем будет больше пошлости, если переживу или если не переживу?

Черкасов стоял с лицом невыразимо печальным. Но во взгляде горел какой-то будто лихорадочный огонь.

– Остановись, Левицкий. Прежде, нежели подойдешь ко мне, отвечай на один вопрос…

Что за нелепая мелодрама? Не сделал ли он чего-нибудь ужасного? Не думает ли, что я могу отнять у него свою руку, узнавши? Как это странно! – Будто я не знаю его, будто не знаю, что он не может сделать ничего низкого?

– Неужели правда, Левицкий, то, что говорят? – Меня прислали спросить, правда ли?..

Что за история? Допрос! От людей, с которыми я жил четыре года! – Я не был бы в силах не быть холоден, как лед, если б и хотел не быть холоден. Но я и не мог хотеть не быть холоден. Есть глупости, убивающие всякое чувство.

– О чем тебе угодно знать?

Я не хотел верить Петрову, что ты был у Степки. Но Антошка и письмоводитель Степки сказали нам то же. Зачем ты был у Степки?

– Вероятно, ты уже знаешь. – нечего и спрашивать, когда знаешь.

– Я не хотел верить, что был у Степки, и все еще не хочу верить тому, что они говорят! – Неужели ты искал его милости, благодарил его?

– Благодарил.

Он закрыл лицо руками. – Кафедра тебе дороже нашего уважения, дороже твоей чести. – Сквозь пальцев капали слезы.

Он выпрямился и скрестил руки на груди. – Левицкий, я любил тебя. Отца и мать не любил, жену и детей не буду любить с такой преданностью. Но с этой минуты все кончено между нами.

– Пусть будет кончено.

– Прощай, Левицкий!

– Прощай, Черкасов!

Просумасбродствовавши часа два, три, я стал замечать, что кризис, кажется, прошел, и был очень доволен тем, что останусь жив. И точно, сумасбродные порывы уже не возобновлялись; и волнение стало утихать. А теперь я совершенно спокоен; хладнокровно требую у себя отчета: зачем я пережил этот дар? – и равнодушно вижу справедливость своего мнения о себе, как об эгоисте. Если бы действительно привязывала меня к жизни только надежда принести пользу своею деятельностью, я не выбросил бы за окно морфий, соблазнявший меня, или после того кинулся бы сам разбиться о мостовую, нужды нет, что это было бы смешно. Пусть бы они воображали, что я убился именно из-за потери их уважения. Не все ли равно для меня, что они думают или подумали бы? – Нет, если б я не был бездушным эгоистом, у меня не достало бы силы решиться жить. Незачем жить. Невыносимо глупо жить. Нет надежды быть полезным. Невозможно принести пользу людям. Они не способны улучшить свою жалкую судьбу.

Я презирал злобу и подлость. И не ошибался, презирая. Их сила невелика. Ее нетрудно бы одолеть. Масса людей – люди честные и добрые. Интерес ее прямо противоположен всему дурному, совершенно совпадает с требованиями справедливости. Она может понять их, потому что они очень просты, а она не глупа. Она не может не желать их осуществления, понявши их, потому что без их осуществления она несчастна. Она может смело ринуться в борьбу за них и биться геройски, потому что она благородна. В этих мыслях я не ошибался. Но я слишком надеялся на рассудительность добрых и честных людей, составляющих ее. Я слишком мало думал о том, как велико легковерие и легкомыслие громадного большинства их. С этой силою невозможна успешная борьба. Урок, данный мне товарищами, раскрыл мне глаза. Сам по себе случай этот очень мелок, даже забавен. Но истина, которою он озарил меня, ужасна. Такого знания не пережил бы человек с живою любовью к людям. Я эгоист; по и мне тяжело оно… Тяжело…

Их было: двадцать восемь. Из них только Петров был низок, только двое пошлы. Остальные глубоко прониклись теми же стремлениями, которые одушевляли и меня. Из этих двадцати пяти многие были гораздо выше обыкновенного уровня по уму и сердцу; все неизмеримо выше по развитию.

Мы жили вместе четыре года. Они должны были знать меня. Они знали меня.

Они знали и то, каково стало мое положение, благодаря случаю, сделавшему Илатонцева моим должником. – по крайней мере, по его мнению, должником. Сам Черкасов видел, считает ли он себя моим должником. Прежде они могли не знать этого; теперь знали.

Какую голову надобно иметь, чтобы сочетать с фактами, которые они знали обо мне, мысль о том, что я хочу получить кафедру. – в институте или университете, не знаю. – или, если бы хотел получить ее, имел бы надобность унижаться для ее получения. – или, если бы имел надобность, то захотел бы. – или, если бы захотел, то избрал бы предметом своих ухаживаний гадину, потерявшую всякое значение, гадину, которую втоптал я в грязь и предоставил на оплевание всем в министерстве. – от министра до последнего писца?

Оказалось, что для принятия такой нелепости в свою голову не нужно быть ни глупым, ни пошлым человеком. Можно быть умным. – почти все они таковы. – благородным, все они таковы. – надобно только иметь обыкновенную дозу человеческого легковерия и легкомыслия. – даже менее обыкновенной дозы, потому что они выше массы по привычке думать. – и эта нескладица поместится в голове.

Что ж не может влезть в такие головы после этого? – В такие, то есть даже гораздо более развитые, нежели головы, из каких состоит масса общества?

Сам по себе случай не важен. Правда, я был расположен к этим людям. Но школьное приятельство не такая дружба, от разрыва которой разрывается сердце. Да и не все ли равно, почти все они стали бы очень скоро чужды мне, я – им? – Почти все скоро уедут из Петербурга. Переписываться мы не стали бы.

Правда, к двум из них эти слова не относятся. С двумя я был не школьный приятель, а друг. Жаль Черкасова. Но именно так жаль его. – жаль, что он огорчен так сильно. Он любил меня. За это я любил его. Вздумалось ему, что не должен любить меня. – ему огорчение, не мне. Нет, напрасно мне грустно отчасти и за себя. Никогда не перестану любить этого благородного человека. Он был готов каждую минуту умереть за меня. О таких друзьях нельзя вспоминать без нежности. Но все-таки: более грустно за него, нежели за себя самого. Жаль его, жаль. Одно отрадно: он поедет на родину. В кругу родных его грусть смягчится. Да, он будет счастлив любовью к ним. Скоро, вероятно, и влюбится. – милый, невинный юноша! – Он будет счастлив. Нечего много грустить о нем.

А в Ликаонском я уверен. Он не мог поддаться их сумасшествию. Вероятно, обругал их и ушел, махнув рукою. Напрасно ушел, не следовало уходить. Надобно было говорить, пока образумились бы, постыдились бы так бесчестить себя. Но и то сказать: у живого человека недостанет терпения. Для этого надобно было б ему быть апатичным, как я.

Конечно, окажется, что осталось еще двое или трое, которые не уронили себя в моем мнении. Лагунов или Благовещенский, Борисов или Свинцов. Но двое, трое, много четверо. А остальные двадцать?