Соловко, с круглыми змеиными ребрами, изогнувшись кольцом, шел «поперек улицы», метался под Мокейкой из стороны в сторону. Огненные языки вплетенных в гриву лент трепетали на Мокейкином лице, когда жеребец взвивался в дыбки.
Визг, смех, шутки…
— Глянь-ка, глянь-ка, дева, Мокейка-то улетит с Соловком вместе к богу на небо!
— Вот погляди, от заду первый придет!
Лосевцы высыпали на реку. Бегунцы должны бежать рекой семь километров от Омелькинова острова до рощи.
Занимается дух при воспоминании, как махнул им, выстроенным в ряд, с меты[23] главный коновод Корней Вавилыч.
Захлестнуло ветром, снежными брызгами, секло лицо, звенело в ушах.
А как оборвалось сердце Мокейки, когда, сбитый с дороги в снег, Соловко отстал и лицо стали жечь комья, хлеставшие из-под копыт скакавших впереди лошадей.
Не своим голосом, пронзительно-дико крикнул Мокейка, сжав коленками горячего скакуна. И точно крылья выросли вдруг и у Соловка и у Мокейки.
Не видел, как «облетел» Соловко шедших впереди лошадей, с пригнувшимися к их шеям седоками. Видел только, как все ближе и ближе словно мчалась навстречу толпа. Уже рядом с финишем, на чистом, как стекло, выдуве льда, с визгом отлетела с ноги Соловка подкова. В тот же миг Мокейка тихо-тихо поплыл куда-то, точно по воде понесло его.
А потом, весь перевязанный, лежал в кухне, на кухаркиной постели, и Митриевна, молодая, здоровая солдатка, работница Ляпуновых, сидела у его изголовья и смотрела на него большими ласковыми глазами. Управится вечером по дому, коров подоит, перепустит молоко на сепараторе и подсядет близко-близко. А то наклонится над ним и гладит мохнатую черную голову и с теплым бабьим участием смотрит, как никогда и мать-то на него не смотрела…
— Больно, поди, Мокеюшка? Рука-то срастается ли? — говорила она, и Мокейка хотел бы, чтобы сидела она около него долго-долго, чтобы рука его не поправлялась вовсе…
К утру Мокей решил везти Зотика домой на заимку.
— Пусть их хватают. Всю жизнь эдак вот маешься, а не цветешь. Брошу все — и пусть тут мою добычу захватывает Анемподистишка: ему всегда больше всех надо…
— Эка беда-то, беда-то какая, вседержитель праведный! Не умер бы парненочка, оборони господь, — стонал Анемподист Вонифатьич и тут же заговаривал с зятем Маерчиком, советовал ему пойти по самым крутологим, утесистым, неудобным для промысла местам Щебенюшихинского белка: — К Елбану, к Елбану, Зиновеюшка, ступай, шибко раньше бельчонка держалась там, а я уж по-стариковски, по-стариковски, с господней помощью… Уж как-нибудь тут по гривке што-ништо пособираю угодничкам на свечки. А ты, Мокеюшка, доставь уж ребятеночка домой. Зачтется этот труд-то, ой зачтется на том свете! Бог-то тебе не Микитка: все видит, все зачтет…
— Убирайся ты к дьяволу, суеслов! — закричал Мокей. Острорылая фигурка плакавшегося над Зотиком Анемподиста была противна. Хотелось подойти к нему и ударить кулаком по тонким мокрым губам.
— Путь добрый, Мокеюшка, поди-ка со господом, потрудись бога для, — не удержался Анемподист, закидывая за плечи дробовик.
Маерчик и этого не сказал, а, надев лыжи, как-то врастопырку, по-лягушечьи, задергал кривыми, короткими ногами.
Мокей скинул свой зипун и стал натягивать его поверх Зотикова. Зотик открыл глаза и не мигая уставился на Мокея. Черные от жара губы мальчика вздрагивали.
— Совсем раскис парнишка, — решил Мокей, запахивая полы огромного зипуна и подпоясывая Зотика своим ремнем. Он вынес больного, уложил на подстеленные поверх лыж пихтовые лапы и перевязал крест-накрест.
— Так-то вот надежней будет, — вздрагивая от холода, разговаривал сам с собой Мокей: он остался в одной холщовой рубахе, и, пока не тронулся в путь, его порядочно прознобило.
Мокей закинул через плечо лямку:
— Благослови, господи!
Бойка затрусил сзади.
Долго нырял Мокей с увала на увал, пока не выбрался на набитую дорогу.
Тут он прибавил шагу. К вечеру показались дома Козлушки.
На краю заимки Мокея остановила вдова Митриевна, шедшая к реке с ведрами:
— Что это, Мокей, рано так с белков-то воротился? Да и раздевши!
Увидев привязанного к лыжам человека, она ахнула и уронила ведра.
— Да это кто же, Мокеюшка? — Вдова с любопытством наклонилась к Зотику. — Мать ты моя, да ведь это Зотька Наумычев! — И, бросив коромысло, побежала к Зотиковой избе. Вскочив в избу и не успев лба перекрестить, закричала: — Беда-то какая, беда-то! Зотьку-то вашего… Мокей…
Больше она ничего не могла сказать.
Феклиста и дед Наум были дома.
Простоволосая, бледная, выскочила на улицу Феклиста, за ней и дед, мелко перебирая старыми ногами.
— Зотенька! — дико вскрикнула Феклиста, наклоняясь над мальчиком, и потом еще громче: — А Нефедушка? Где же Нефедушка?
Ее подхватили под руки сбежавшиеся со всех сторон соседи. Мокей, нахлобучив шапку, не сказав никому ни слова, пошел домой, на другой конец заимки.
Голодный Бойка сначала, понурив голову, ходил по двору, потом забился под амбар и стал потихоньку скулить.
Глава IX
Митриевна, на правах первовозвестницы, облетела всю заимку.
— Иду это я, дева, тихонечко так, а он, Мокей-то, везет его. Не поверишь, у меня и ведра — хлоп, и вся я так и сомлела разом, так и сомлела…
— Да что ты! Беда-то, беда-то какая! — поспешно одеваясь, соболезновала слушательница, подхваченная вихрем неудержимого любопытства.
А Митриевна, близко наклонившись, шептала:
— Диво-то, диво-то какое… Видела я сегодня, мать ты моя, сон: ниоткуль будто взялась шелудивая, обхлюстанная вся коза, и будто встала она вот так на задние копытца — да на Феклисту, да на Феклисту…
В другой избе Митриевна снова повествовала:
— Иду это я, дева… И будто встала вот так коза — да на Феклисту…
И теперь в переполненной Наумычевой избе, где Митриевна узаконила за собой право главной хозяйки, она десятый раз полушепотом передавала свой сон, и все жадно слушали ее, и никому не казалось это наскучившим, а тем более самой Митриевне, искренне поверившей в сон с рогатой шелудивой козой.
Зотик лежал на широкой лавке. Около него суетился растерявшийся дед Наум в длинной холщовой рубахе, перепоясанной домотканым пояском. Тут же, у больного, хлопотала без толку Митриевна. У порога стояли и другие любопытные, до отказа набившиеся в избу.
— Его святая воля на все… Да святится имя твое… — бессвязно бормотал дед, одергивая рукой то поясок, то рубаху.
В углу причитала Феклиста:
— Да сокол ты мой я — ясный, да Нефедушка ты мой желанный, да чует мое… сер-цынько…
Зотик что-то невнятно заговорил в бреду и открыл глаза.
— Горит, сердешненький, раздеть его надо, дедушка Наум, — сказала Митриевна.
Заворотив рубаху Зотика, она наткнулась на смятую шкурку соболя. Подавая ее деду Науму, ахнула:
— Аскыр!
Старик дрожащими руками вывернул шкурку.
Ахнули и все стоявшие у порога, впившись глазами в драгоценного черного соболя.
— Воронá зверушка, добра!..
— Опять и привалило Наумычевым!..
Мокрым, распухшим от слез лицом повернулась Феклиста к народу, глядя поверх голов, словно к чему-то прислушиваясь. Соболья шкурка, принесенная Зотиком, окончательно подтверждала ее страшную догадку о несчастье с Нефедом на промысле. Это поняли и другие. Феклиста смолкла, притихла, будто онемела.
Тихо стало в избе Ерневых. Слышно было только, как сопели, словно дышали одним большим носом, стоящие у порога, и словно на одних больших и толстых ногах переминались они так, что гнулись и скрипели половицы.
А потом разом — «в одну дверь» — пошли все к своим избам, к крикливым, шалившим без матерей ребятам, недопоенным телкам, к недоделанной бабьей работе.
— Беда-то, беда-то у Наумычевых! Должно, на черного, как и Трефил, зверя наткнулся Нефед… А может, об лесину, — строили догадки.
23
Мета — место пуска скакунов.