Изменить стиль страницы

И весь отряд в краткий этот миг, в безмолвной устремленности людей и лошадей, чем-то напоминал стаю птиц, готовую вспорхнуть. Еще выше приподнявшись на стременах, вскинув над головой клинок, командир, вкладывая весь жар своего сердца, весь гнев, скопленный в сердцах стоявшего перед ним отряда, крикнул:

— Смерть колчаковскому последышу! — и, вместе со взмахом руки повернув лошадь, выпустил ее, как стрелу из лука.

Точно подхваченные ураганом, сорвались конники. Мощное «ура», вырвавшееся из многих сотен глоток, было услышано сквозь грохот канонады на дальнем конце деревни.

После боя, закончившегося разгромом Елазича, в избе тетки Феклы Алеша писал письмо — первое письмо отцу в Москву. Никодим и пестун сидели рядом. Настасья Фетисовна и Гордей Мироныч поили «чайком» Ефрема Гаврилыча.

Крупным, размашистым почерком Алеша исписал уже две страницы.

«…Таков мой друг Никодим!.. — Алеша взглянул на мальчика и снова склонился над четвертушкой бумаги. — …Сколько мне нужно рассказать тебе! Я так много видел. Прости, что пишу бессвязно. Кончаю. Итак, горячо любимый отец мой, жди меня с другом.

Дружба наша нерушима на всю жизнь».

Алеша подписал письмо, заклеил конверт и долгим взглядом посмотрел на Никодима.

Мальчики молча оделись, взяли пестуна и вышли на двор.

За час до захода солнца выпала пухлая пороша, укрыла измятый серый снег свежей, сверкающей лазурью. Вечер опускался на Чесноковку. В домах зажигали огни, топили печи. Воздух был тих и морозен. Из открываемых и закрываемых дверей вылетал густой пар. Деревня дымилась, как распаленный конь гонца, прискакавшего с радостной вестью о победе.

Алеша и Никодим взялись за руки и пошли по улице. Медвежонок, взвизгивая, то далеко обгонял друзей, то снова возвращался к ним.

Незаметно вышли за околицу деревни. Алеша заговорил о первой их встрече в тайге. Вдруг, остановившись, он схватил мальчика за руку:

— Ника! Милый мой друг! Я знаю, ты очень хочешь на военного командира выучиться, — я помогу тебе. Я заберу тебя в Москву. Я уже и отцу черкнул об этом… В Москву! Туда, где живет Ленин…

— На командира? В Москву? Где живет Ленин? Меня?! — Никогда Алеша не видел более удивленного лица Никодима. — Алеша, да ты спятил! — Никодим сорвал папаху с головы Алеши и дотронулся до его лба рукой. — Лоб в нормальности, но умом ты тряхнулся… — снова было заговорил Никодим, но, взглянув Алеше в лицо, вдруг замолчал.

Легонькая, офицерская, из морозно-дымчатой мерлушки папаха Алеши вдруг закачалась в руках Никодима.

Друзья стояли один против другого с опущенными глазами.

Медвежонок, несколько дней находившийся в заточении в своем хлевке и соскучившийся по ребятам, терся головой и спиной то около одного, то около другого, но они не обращали на него внимания. Пестун лег на дорогу и, положив голову на вытянутые лапы, казалось, тоже задумался.

Морозный синий вечер сгущался в хрусткую, сверкающую и по снегу, и по лапам елей, и по небу самоцветными каменьями, звездную ночь.

Алеша без слов взял папаху из рук Никодима, натянул ее до самых ушей и один пошел в деревню.

Никодим и медвежонок остались у околицы на дороге.

Ночевал Алеша у хлебопеков.

На другой день Алеша задержался в штабе. Многие из вновь вступивших партизан с ближних заимок и деревень разъезжались по домам. Варагушин поручал Алеше то составить арматурные списки на обмундирование и оружие, то писать подробные донесения о последних событиях в штаб партизанских групп, связь с которыми восстанавливалась.

Никодим уехал с поручениями в родное село Маральи Рожки.

Потом Алеша отправился с Жариковым в Усть-Утесовск по делам отряда. За это время Никодим с отцом и эскадроном партизан гонялись за бандой «черных гусар».

Вернувшись из Усть-Утесовска, Алеша с Жариковым тоже были брошены с отрядом к монгольской границе, на борьбу с остатками разбитой белогвардейщины.

Встретились друзья только через полгода в родном селе Никодима.

Загоревший в горячих песках Монголии, еще более повзрослевший Алеша и заметно вытянувшийся и окрепший Никодим в первый момент стояли один против другого, удивленные происшедшими переменами в их фигурах и лицах.

Потом они бросились друг к другу. Потом опять, отодвинув один другого, смотрели в глаза, радостно и бессвязно вскрикивая, хлопали друг друга по плечам…

Алеше казалось, что за это время все пережитое Никодимом как бы оттиснулось на его лице. И раньше мужиковские заботы, «упавшие на его плечи», делали его не детски взрослым, но раньше сквозь эту взрослость все время пробивалась тем более удивительная, какая-то особенно обаятельная невзрослость и детская жизнерадостность.

Теперь же казалось: еще вчера уснув забавным Никодишкой, проснулся он вдруг повзрослевшим, степенным Никодимом.

А может быть, это запущенный чубчик и новая прическа, «под польку», вместо прежней детской челочки и забавного вихорька на круглой головенке, так изменили его лицо.

Широкоплечий Алеша с выгоревшими пушистыми бровями и ресницами, в новой военной гимнастерке, перетянутой офицерским ремнем, тоже показался Никодиму совсем иным.

— Лешенька!.. — вскрикнула, обрадовавшись Алеше, как родному сыну, Настасья Фетисовна. — Алексей Николаевич! — поправилась она и прижала голову Алеши к своей груди.

Через полчаса прибежал и новый председатель Маральерожского сельсовета — Гордей Мироныч.

— Алексей Николаевич! — поздоровался он и начал тискать в сильных своих руках Алешу.

Они смотрели на своих «мальчиков» и за столом и весь остаток дня, дивясь происшедшей перемене и в отвердевших их глазах и в новом изломе губ.

— А где же Бобошка? — спросил Алеша.

— На цепи, браг, держу. В дворишке, на толстенной цепи. Хватил я с ним горечка…

Никодим помолчал с минуту.

— Понимаешь, Алеша, всяк щенок, видно, в собаки лезет — медведем себя взрослым почувствовал…

И то, что друзья так поздно вспомнили о Бобошке, а вспомнив, не побежали к нему, как побежали бы раньше, тоже показалось Настасье Фетисовне и Гордею Миронычу серьезным признаком перемены в «ребятенках».

Они оставили их одних.

— На цепи, брат, держу, — повторил Никодим, лишь только закрылась дверь за родителями. — Проштрафился мой медведь, сшалил. Скука, видишь ли, его без нас здесь одолела. Попервости, рассказывала мама, ходит по двору из угла в угол, а сам все на тайгу да на горы, как журавль на небо, смотрит — нас ждет. А то подойдет к маме, голову ей на колени положит и в глаза смотрит, а сам ресничками эдак морг-морг, будто спрашивает: «Да когда же Никодим-то и Алеша вернутся?..» Вот она, скука-то, как за сердце берет… — Никодим помолчал, не спуская с Алеши влюбленных глаз.

Скука, к тому же и пустое брюхо тоже причина. И вот давай он сначала на выгон похаживать, а потом и в лес насмелился. Мама — ничего: ходи, думает, развлекайся, ешь корешки, ягоды, лови, что на зубы попадет…

Вырос же он за это время на удивление — брюшиной непотребно недрист. А на картошечке да на молочке эдакому зверю — после солдатской каши с салом да после зайцев — тоже невесело: его ведь, эдакий мамон, чем-то набить надо. Ладно… Ходит, кормится. Домой к вечеру, как коровенка с попаса, является. Мамон — как барабан: блоху на нем пальцем раздавишь. И прямехонько в свой дворишко спать…

Мама рада-радешенька. И он чтобы польститься на домашнюю живность: на гусишка, курчошку или другую какую четвероногую — ни в жизнь…

Ладно… — И голос Никодима, отметил Алеша, тоже отвердел по-взрослому, стал спокойным и плавным, утратил одни и приобрел другие ноты. — Да только и потеряйся у распрезрелой, распреехидной-ехидной соседки Акулины Сорокиной — у нас ее по-науличному «Сорочихой» кличут, — так вот, и потеряйся у этой самой распрепаскуднейшей Сорочихи двухгодовалая телушка с выгона…

Вернулись мы это с батей. А мама, не успели мы и с коней слезть — известно, женщина: на языке огонь легче ей вытерпеть, чем эдакую новость, — так и так… рассчитывайтесь, мужики, говорит, с Трофимовной…