Изменить стиль страницы

И тут Герка почувствовал, до чего мешает ему раздутый потайной карман. Уж лучше б его не было вовсе. А ребята всё молчали. И ему стало страшно: а вдруг они сейчас повернутся и уйдут. И не позовут его с собой. И он останется один с этим карманом. И никогда-никогда больше никто не назовёт его Германом Степановичем.

Но Ероша и Алька подошли с двух сторон и одновременно молча пожали ему руки.

Оказывается у рук есть свой язык, свои молчаливые слова. Вслух можно ничего не говорить, а руки друг с другом разговаривают. Они очень хорошо понимают друг друга. Они друзья — руки.

И Весна тоже пожала, и та белобрысая, что меняла в домовой тонкую большую книжку на толстую маленькую, и Мишка, и другие мальчишки и девчонки.

И все они, все-все, молча, своими рукопожатиями называли его Германом Степановичем.

Золотозубая

Тётя Наша и Виктор Ильич ещё не собирались уходить от дяди Пети. Не собирались уходить и другие соседи, которые пришли к нему в этот необыкновенно радостный день. Собиралось уходить только солнце. Оно скрывалось за горизонт. Правда, ему не хотелось покидать любимую комнату и этих славных людей. Оно б с удовольствием ещё посветило им, погладило теплом их руки и лица, но для этого солнцу нужно было остановиться. А солнце никогда не останавливалось, никогда за всю свою жизнь. Оно знало, что сейчас его ждут другие люди, и нужно идти к ним.

В тот самый момент, когда солнце уже совсем было зашло, в комнату ворвался Ероша. А с ним совсем незнакомый человек. А с человеком огромный букет цветов.

И солнце встало на цыпочки, чтобы в тысячный раз на лохматой Ерошкиной голове разжечь костёр.

Незнакомый человек остановился на пороге, заняв букетом всю дверь. Видно было, что он очень торопится.

— Пап, этот вот человек, — от радости еле выговаривал Ерошка, — он едет сам к Анне Алексеевне. Такси внизу, слышишь, гудит? К Анне Алексеевне, ну… к его маме. К его! — и Ерошка поднял лицо и руки к небу. И все поняли, о ком он говорит.

— Я сорву ей наши цветы. А? От всех нас. От нашего дома.

И Ерошка выскочил на балкон. А солнце ещё выше встало на цыпочки и осветило цветы, чтобы они были ярче и красивее.

А цветы, как услышали Ерошкины слова, так радостно закивали ему. Все до одного закивали. Они поворачивали к Ерошке свои яркие лица, тянули к нему зелёные руки и так же, как солнце, приподнимались на цыпочки, чтобы стать выше и виднее. Каждый цветочек ужасно боялся, что Ероша не увидит его, и он останется здесь, на балконе, и не попадёт в букет Анне Алексеевне. Но Ерошка сорвал все цветы, не обидел ни одного.

В комнате ему помогали связывать букет. А у совсем незнакомого человека, который теперь уже стал знакомым, букет рос и рос. Как в сказке, рос прямо на глазах. И вот он уже не умещается в дверях, и человек вошёл в комнату. Это ребята приносят цветы. Они живо пронюхали, в чём дело, и потащили в Ерошкину квартиру букеты.

Вниз по лестнице шли голосистой ватагой. Цветы положили в такси, и букетище важно занял всё заднее сиденье. А уже совсем знакомому человеку пришлось садиться рядом с шофёром. Ребятам тоже ужасно хотелось поехать, но места в машине не было.

— Где ты нашёл этого человека? — обступили ребята Ерошу, когда такси умчалось.

И вдруг из детски беспечного и радостного Ерошкино лицо стало взрослым и суровым. А зелёные счастливые глаза — двумя огоньками, горящими ненавистью и возмущением. Красные пятна покрыли лицо. Ерошку ребята ещё никогда не видели таким, и все, как по команде, притихли.

— Иду по базару, — начал он рассказывать, задыхаясь, — а она сидит.

— Кто она?

— Да такая… Золотозубая… Ну, в общем, тётка одна в жёлтом платье.

Герка вздрогнул и попятился к стене дома.

— А этот человек идёт по базару и сразу к ней, к той тётке. Только у неё цветы, больше нет. Он даже цену не спрашивает, выбирает цветы и всё. Говорит, что для матери космонавта букет. И такси уже гудит. А тётка как почуяла, что он всё равно возьмёт, хоть тыщу запроси, кричит: «Двадцать копеек цветок!» А раньше по пятаку продавала. Я сам видел.

Ребята возмущённо загудели, заволновались.

— Наоборот, дешевле надо было!

— Даром бы отдать!

Герка всё плотнее прижимался к стене дома, ему хотелось втиснуться, врасти в неё, чтобы его никто не видел. Конечно, можно было убежать, но Герка хотел знать, что было дальше, и он стоял и слушал:

— А тот человек посмотрел на неё и говорит: «Ну, тётка, креста на тебе нет». А она говорит: «Нету, нету, милый, и не нашивала». А сама улыбается. А во рту сто зубов, как у акулы. И все золотые. Так и сверкают! А тот человек всё выбирает цветы и выбирает. А она ка-ак схватит ведро, как потянет к себе, как закричит на весь базар: «Нету больше по двадцать, по тридцать продаю!» А ручищи толстые и кольца на пальцах толстые и тоже сверкают, как зубы. Я остолбенел даже. А тот человек р-р-раз к себе ведро и больше уже не выбирал, все взял до одного и пустое ведро ей как двинет. А она букет у него цап, ему не доверяет, и сама давай цветы пересчитывать. Я говорю: «Тётя, вы знаете, кому цветы. Маме его, говорю, а он летает!» А она опять как блеснёт зубами: «Спасибо, говорит, космонавту, помог мне. Без него выручка плохая была. Земной поклон такому человеку». Вот она за что его благодарит! Не за то, что герой, а за то, что деньги себе сумела хап-хап-хап. В кубышку! Спекулирует! На ком спекулирует! На ко-ом!

И Ерошка… заплакал. Он плакал не так, как обычно плачут, убежав от людей, уткнув нос в колени и скрючившись в три погибели. Нет, он плакал при всех. С открытым лицом. Стоя во весь рост. Плакал при девчонках и не стыдился этого. Стоял, молчал, а слёзы текли и текли из зелёных глаз. И все чувствовали, какие они горячие, будто у всех у них слёзы тоже текли по щекам. Всем сейчас было и горько, и больно, и стыдно за ту золотозубую.

А Герка еле стоял. Лицо белее, чем штукатурка на стене. Ему казалось, что вот-вот он упадёт и не встанет. Коленки бились одна о другую. И внутри что-то сильное билось от волнения. Никогда в жизни он ещё так не волновался, как сейчас, когда увидел Ерошкины слёзы. Они всё перевёртывали в Герке вверх дном. Он стоял и чувствовал, как ему всё больше мешает его потайной карман. Казалось, что все на свете видят этот карман, что он раздулся и стал огромным, как арбуз. Хотелось выдрать его из себя. Выдрать навсегда. С мясом.

А вы слышали? Слышали?

— А ведь он всё летает! — это были первые слова, что произнёс проснувшийся назавтра утром дядя Петя. Он и вправду чувствовал себя гораздо лучше, хотя ещё с ночи просились в комнату дождинки. Тук-тук-тук. Можно войти? Но ни балконную дверь, ни окошко им не открыли. А они не обиделись, не повернули назад и продолжали терпеливо тук-тукать. В дождь дядя Петя всегда чувствовал себя хуже, а сегодня будто не было дождя. Так хорошо дяде Пете — будто солнце.

Поскорее хотелось увидеть лицо необыкновенного героя-земляка. А «Советской Чувашии» всё нет и нет. Ерошка двадцать раз сбегал вниз на первый этаж в гости к почтовым ящикам. А они пустые. И все сегодня ждут почту, как никогда. У ящиков всё время народ и весёлые разговоры.

Ерошка бежит на улицу, может быть, в киосках уже продают газеты.

Дядя Петя один. Балкон открыт, и дождинки теперь смело залетают в комнату. Их наконец пустили. Дождь весёлый, но очень длинный, идёт-идёт и никак не кончается. Радио со вчерашнего дня включено на полную мощность. Теперь никто его не выключает, ни в одной квартире. Все ждут левитановский голос с новыми сообщениями.

И вдруг репродуктор поперхнулся, закашлялся, громко чихнул, как простуженный, будто у него насморк, и… замер. Нет его на белом свете и всё. Тишина сейчас же ввалилась в комнату и заняла её всю от пола до потолка. Даже во все щёлочки пролезла и сидит.

Дядя Петя сначала не очень встревожился: ну бывает, помолчит репродуктор, передохнёт и снова заговорит. Но бегут минуты, одна-другая, а тишина всё не уходит из комнаты. Вот она уже хозяйкой себя почувствовала. Иногда так хочется тишины, а сейчас она ненавистна. Сразу же надоела, как только пришла. И вот она уже просто жить не даёт человеку. И во всём доме тихо. За стенами тоже не слышно радио. Значит, их репродуктор здоров, а поломка в сети.