Когда я сменялся, из штаба вышел заместитель командира полка по политчасти, я приветствовал его по всем правилам военной дисциплины. Он узнал меня, и мы пошли рядом.
— А ведь мы с вами познакомились еще раньше, чем я думал, — сказал я.
— Мы встречались? — заинтересовался майор.
— Да. Но во время первой встречи я смотрел в землю и ни разу не взглянул вам в лицо. Помните Россошь? Вы ехали верхом и нагнали наш взвод.
— А-а-а, — засмеялся комиссар, — как же. Конечно, я должен был отправить вас в трибунал, — задумчиво проговорил он, — но, увидав, как вы бросились вперед, услышав мою команду «Бегом!», решил, что четыре пятиминутных разговора дадут в данном случае больший эффект, чем самый суровый приговор суда.
Утром нас сменили, но выспаться не удалось и днем. Надо было ознакомиться с местностью. Потом обед. Дважды пришлось чистить автомат. Кроме того, в доме я не мог быстро заснуть, как бывало во время марша на коротком привале на снегу.
Вечером старший лейтенант назвал семь фамилий. Мы сдали свои документы, и я сразу почувствовал, как пропала усталость.
Со стороны показалось бы странным, откуда берутся силы у людей, которые две ночи не спали и сутки шли пешком. Но мы солдаты своей Родины.
Старший лейтенант и семеро бойцов сели на подводу. Несчастный мул окинул нас злым взглядом, бегом потащил сани, подавляя какую-то свою ослиную обиду.
Мы выехали из села, миновали хутор, пока никем не занятый, потом вылезли из саней и пошли пешком.
Враг мог подстерегать нас на каждом шагу, и мы пристально всматривались в белое поле, неведомое и молчаливое.
Ночь звездная, тихая, морозная. Сухой бурьян, куст засохшей травы — все возникает из темноты неожиданно и останавливает бойца, как внезапный удар хлыстом по лицу. Напряжение возрастает с каждым пройденным вперед метром.
За два километра до села, занятого врагом, мы оставляем сани и одного бойца, а сами идем еще осторожнее. Вдруг нервы сдают, и мне все становится безразличным. Вновь ощущаю усталость, и хочется только одного — скорей покончить с заданием. Я не знаю, как чувствует себя Оленченко, с которым мы вместе идем в головном дозоре, — он тоже движется как-то равнодушно.
Еще во время формирования случилось происшествие, после которого мы с Оленченко подружились. Как-то на дивизионном учении нашему взводу отвели под квартиру деревенскую баню. Мы вернулись с задания и лишь после долгих споров со связистами, захватившими баню, пока разведка ходила на операцию, реализовали, так сказать, свое право на помещение.
Все уже улеглись, когда пришел лейтенант из роты связи и предложил немедленно освободить баню. Он произнес речь очень резкую и грозную, но мы даже не шевельнулись. В помещении было темно. Чтобы не ставить лейтенанта в неловкое положение, все просто молчали, делали вид, что спят.
Лейтенант все больше распалялся, а мы молчали: наш командир приказал занять помещение, и все. Ни командира взвода, ни старшины здесь не было, подать команду было некому, лейтенант же обращался ко всем вместе и ни к кому в отдельности. Вообще же вывести нас из бани было проще простого. Надо было только крикнуть: «В ружье!» — и эти два слова мигом вымели бы солдат из помещения. Но лейтенанту это, очевидно, не приходило в голову. Он продолжал выкрикивать угрозы, всякий раз начиная с «я»:
— Я приказываю! Я требую! Я предупреждаю!
Боец Сенов, который лежал с Оленченко за пустой бочкой для воды, не выдержал и подал реплику, что «я» последняя буква в азбуке. Мы расхохотались. Лейтенант зажег спичку и посветил туда, откуда прозвучал голос. Сенов спрятал лицо за бочку, и лейтенант увидел только Оленченко.
— Ваша фамилия?
— Оленченко.
— Я научу вас, как разговаривать с командиром, — сказал лейтенант.
Только теперь, когда дело зашло так далеко, мы поняли, что повинны в серьезном нарушении дисциплины. Кто-то, кажется Красов, подал команду:
— Выходи строиться! — И весь взвод послушно покинул помещение.
На следующий день с нами беседовал командир взвода. Я слышал, что реплику подал Сенов, и теперь с любопытством ждал, как он поведет себя.
Оленченко заявил, что в разговор не вступал и вины за собой не признает.
— Кто же тогда сказал? — спросил командир. — Признавайтесь, иначе отвечать будет Оленченко.
Все молчали. Лейтенант знал, что Оленченко парень несдержанный, и был почти уверен, что нагрубил именно он.
— Я пишу рапорт на Оленченко, — сказал командир и поднялся с места.
— Ну что же, отвечать так отвечать, — вздохнул Оленченко.
Я взглянул на Сенова. Он сидел молча, уставясь в пол. Это меня взорвало.
— Весь взвод знает, кто оскорбил лейтенанта, — вмешался я, не в силах скрыть возмущения. — Но бойцам хотелось бы знать, все ли разведчики смелые и мужественные люди.
Вокруг послышался одобрительный шум. Сенов так побледнел, что на него было противно смотреть, но продолжал молчать.
— Кто как, а я вдвоем с Сеновым на задание не пошел бы. И никому не советовал бы, — сказал я и сел.
После этого Сенова перевели в стрелковую роту, а на фронте как-то всегда получалось, что в разведку я шел в одной группе с Оленченко.
В темноте теряешь чувство пространства и времени. Останавливаемся, лишь когда впереди вдруг раздается нервный стук в дверь. Мы приседаем от неожиданности и видим на фоне неба темный контур дома. Он не более как в шестидесяти — семидесяти шагах от нас. Снова доносятся звонкий стук в дверь и несколько неразборчивых слов; слышно, как звякает оружие.
Мы лежим, затаив дыхание. Зачем стучали? Предупреждали о подозрительных шагах на дороге? Просили воды? Спрашивали, который час?
Пролежав неподвижно минут десять, мы тихо отползаем назад, к «ядру». Собравшись все вместе, напряженно прислушиваемся. Тихо. Ни звука, ни шороха.
Нам надо взять «языка». Кандидат в «языки», должно быть, часовой у ворот.
Справа от нас темное пятно — может, дом, может, сад. Старший лейтенант поручает расследовать это мне и Кузьмину. Не успеваем мы проползти и трех метров, как слышим чьи-то шаги. На скрипящем снегу они отдаются четко и гулко. Это, должно быть, почтенный человек, он идет медленно, ровно, солидно. Мне вспоминается лицо мертвого немецкого офицера, который лежал на носилках возле дома, когда мы захватили в плен итальянцев. Тот офицер, верно, тоже ходил так же солидно. Может быть, это он? Нет, не он. Мертвые не возвращаются.
Шаги направляются к дому, в дверь которого стучал часовой, постепенно становятся тише и наконец совсем замирают. Открывается и закрывается дверь. Снова шаги. Человек возвращается. Он проходит от нас чуть ли не в двадцати метрах, потом шаги удаляются, затихают. Стук щеколды. Открывается и закрывается дверь.
Вдруг взвивается ракета и зеленым светом озаряет село. Мы зарываемся головами в снег, но успеваем заметить часового и пулемет у ворот, часы показывают 22.00. Решаем подождать еще два часа. Может быть, это проходил начальник караула? Если так, он пройдет в полночь.
Минуты тянутся медленно и нудно. К тому же холодно и нельзя кашлять. Закурить бы! Некоторое время я целиком погружен в мысли о куреве. Начинают мерзнуть ноги. А сколько еще лежать — неизвестно. Вдруг слышатся знакомые шаги. У меня по всему телу пробегает нервная дрожь. Сейчас начнется. Пан или пропал.
Когда шаги стихают возле часового, мы вчетвером ползем к тому месту, откуда они были лучше всего слышны. Руками нащупываем дорожку и ложимся по двое с каждой стороны. Я позабыл о морозе, о куреве и жду только шагов. До нас доносится едва уловимый разговор. О чем они говорят? Может быть, они слышали, как мы подползали к дорожке? А что, если сейчас раздастся топот множества ног и над нами повиснет ракета?
Наконец — скрип-скрип… скрип-скрип… Вначале едва слышно, потом все отчетливее. Человек идет спокойно, шаги так же размеренны и неторопливы, как и прежде. Значит, он не слышит нас.
А что, если увидит, когда подойдет ближе?