Изменить стиль страницы

— На, сукин сын! На! Вяжи! Пущай люди видят, как родной сынок батька своего губит! На! Вяжи!

Павел отвел его руки.

— Не надо… и так не уйдешь…

К Тимофею подошел рыбак, шлепнул по спине:

— Довольно, Николаич, мотней трусить. Иди до кучи своей, — и толкнул его к арестованным.

Из кустов донеслись голоса. Все насторожились.

— Чего еще там? — окликнул Кострюков.

— А вот… рыбалку нашли, не шукая. Насилу добудились…

Анка выронила браунинг, будто ей перешибли руку: двое рыбаков вели ворчавшего Панюхая.

— А зачем будить, когда человек во сне? Эх, зря…

Снял с плеча винцараду, перебросил на руку, понюхал воздух и спокойно сказал:

— Ну, вот… Разбудили… Чего ж теперь?..

Увидев Анку, растерялся.

— И ты тут?.. Зря, дочка… Зря…

Анка долго молча смотрела на него, потом кивнула головой в сторону арестованных.

— Зачем?.. Анка… Не желаю я…

Она подняла с земли браунинг.

— Иди до кучи…

— Анка… — пролепетал Панюхай. — В отца палить?.. Анка…

Панюхай съежился, будто раздетым стоял на морозе, беспомощно опустил руки и шагнул к дочери. Анка поправила на его голове платок, тронула за плечо, холодно сказала:

— Ты арестован…

XIX

Захромала работа у Евгенушки, застопорилась. К завтрашнему дню нужно было разрисовку стенгазеты закончить, а тут все из рук валится. Перечитает письма Дубова, поплачет и опять принимается читать, растирая ладонью соленые крупинки слез. А письма все дерзкие, холодные, грубые. Время от времени неслышно открывается из другой комнаты дверь, просовывается голова Душина:

— Работаешь?

— Да-а, — в испуге произносит Евгенушка, берет кисть, макает не в те краски, рисует не то, что нужно.

Душин сокрушенно качает головой, прикрывает дверь.

Посидела в раздумье Евгенушка, написала письмо и махнула на окраину хутора к Дубову. Не застав, побежала в совет, к морю, но нигде не нашла его. Возвращаясь домой, неожиданно встретилась с ним на углу улицы. Как всегда, Дубов шел быстро, высоко подняв голову, вскидывая шевелюрой.

— Виталий! Погоди…

Нахмурился, опустил глаза.

— Чего тебе?

У Евгенушки задрожали губы.

— Не бойся, не задержу… На вот… — сунула ему в руку письмо и убежала.

На пороге столкнулась с Душиным. Тот взял ее за плечо, заглянул в глаза.

— Евгенушка! Вид у тебя хворый, а?

— Да… — и, краснея, добавила: — Лихорадит. Дайте хины.

Душин вернулся в комнату, вынес ей порошок.

— Мало. Еще дайте.

— Хватит. После дам. Вечером, — и подозрительно сощурил глаза.

Когда Душин ушел, Евгенушка вынесла деревянное корыто, поставила на пол, наполнила кипятком. Метнулась в комнату Душина, достала еще пять порошков хинина, разом приняла все шесть, разделась и села в корыто. Вода обхватила ее по пояс, обожгла тело. Закусив губу, откинула назад голову, простонала и смолкла…

…Дубов, прочитав письмо, разорвал его, скомкал и забросил в садик.

«Не от нее ли?» — И выждав, пока он скрылся, Душин перелез через изгородь, поднял бумажки. В совете разгладил смятые клочки, подклеил один к другому и, просмотрев письмо; спешно направился домой, подгоняемый охватившей его тревогой.

У ворот стоял Кострюков.

— Думал, ты дома… Заглянул, и… Не знаю, право… Или померещилось мне?

— А что? — дрогнувшим голосом спросил Душин.

— Да вот… Пойди погляди…

Они вошли в курень.

Уткнувшись в подушку, разбросав руки, на кровати нагишом лежала Евгенушка. В корыте багровела остывающая вода, на столе валялись обертки от порошков. Душин кинулся к аптечке и… ахнул: не хватало пяти порошков хинина.

Евгенушка заворочалась.

— Кто там? — окликнула она.

Душин отбежал к двери.

— Я!

— Сюда нельзя! Не заходите!

— Нет, нет…

Кострюков недоумевающе прошептал:

— Голову теряю… Тебе-то известно что-нибудь?

Душин передал ему письмо.

— Вот, полюбуйся…

Четвертую страницу протокола дописывала Анка, а Кострюков все еще говорил. Он обращался ко всем, но взгляд его то и дело останавливался на Дубове.

— …Почему бы нас не водить за нос, когда мы непробудным сном спим. В любовные закрутки играем, людей от себя отталкиваем. Видали, как Белгородцев и Урин бедноту заманивают под свое крылышко? Чем не организаторы!.. А мы? Да ежели так пойдет дальше, то нас не только будут обкрадывать, а и петлю затянут на шее. Белгородцев не один. И забывать этого нельзя. Всегда быть начеку, организовывать свои силы, сколачивать боевой отряд, чтобы враг наш разбивался об него, как баркас об скалу. А как мы работаем? Вот ты, Дубов. Ты как работаешь? Отвечай. Тебя должны выслушать товарищи. Ну?..

Дубов нехотя поднялся и, не поднимая глаз, сказал:

— Как позволяют силы и уменье…

— Неправда. Ты боишься рассказать о себе. Знаю я. Ты храбрый, когда чист, а нашкодишь — как мокрый петух трусишься. — Кострюков вынул письмо, положил перед Анкой и постучал по нему пальцем. — Вот эта бумажка смелей тебя, и она расскажет о твоей работе, раз ты молчишь. Пущай товарищи послушают правду о тебе и узнают, как ты обрабатываешь молодежь. Анка, читай.

Анка вздохнула, повертела в руках письмо, будто хотела куда-нибудь спрятать его, и, откашлявшись, взволнованно прочла:

— «Меня всегда тяготило, что мы не живем вместе, а только видимся. Ты этого не хотел. Тебе было нужно только, чтобы я ходила к тебе ночевать. А утром, проходя мимо окна, из которого ухмылялся Зотов, я слышала вслед очень много грубостей и пошлостей. Мне это было легко? Ты об этом думал когда-нибудь? Я много работала, читала, занимаюсь и сейчас, но ты не верил этому, тебе все мерещились мои встречи с кем-то, а они у меня только в школе, с учениками. Жестокий ты, Виталий. Очень жестокий… Я ничем не заслужила таких обид от тебя. Любила, люблю и сейчас, но в положение просящей милостыню не стану.

Еще: к моему несчастью 2-е на этот раз сошло неблагополучно. Нужно делать аборт. Заниматься в таком состоянии невозможно.

А заявление мое о вступлении в комсомол порви. Это тоже ставит меня в положение просящей милостыню. Уж больно долго маринуется оно у тебя. Или ты, может, не хотел этого?.. Странно. Ничего не понимаю.

Евгения»

— Да, — вздохнул Кострюков. — Ну, товарищ Дубов, может теперь скажешь что-нибудь? Говори, если имеешь что сказать, не задерживай. В море пора собираться.

Дубов молчал.

— Кто выскажется?.. Нет желающих? Тогда я вношу предложение: исключить Дубова из комсомола.

— Погоди, — отозвался представитель треста. — Вина, правда, большая. Гладить по голове за такие поступки нечего, но и применять крайние меры тоже нельзя.

— Вы слышали письмо, но не видели, как девушка кровью изошла, — сказал Кострюков.

— Отчего?

— Сама аборт сделала.

— Товарищ Кострюков! Она пишет, что и сейчас любит его. Дело молодое, может и сойдутся еще, помирятся. А мы — исключать… По-моему — вынести строгий выговор.

— Мало! — вскочил один из подгорных рыбаков. — Раз в работе Дубов и тухлого чебака не стоит, снять его с руководства. А то, ишь, он даже заявления теряет. Где ж ему новых членов вербовать? Снять с руководящей работы и посадить на его место Анку.

— Хорошо, согласен. Но этого все же мало, — не успокаивался Кострюков. — Я предлагаю еще: послать Дубова на четыре путины в море. Пущай он там покажет себя и вину свою искупит.

— Правильно, — поддержал представитель треста.

— Значит, примем такое решение: объявить строгий выговор, снять с руководящей работы и послать в море на четыре путины. Принимаем? Нет возражений?.. Анка, запиши. Да не забудь на первом же собрании комсомольцев рассмотреть заявление Евгенушки.

— Нет, не забуду.

Зотов схватился со скамейки, метнулся к столу:

— Погоди, Кострюков.

— Чего тебе?

— Как это так? — Зотов развел руками. — Меня в море, а Евгенушку на мое место посадили. Теперь Дубова в море, а на его место Анку сажаете. Что ж это, девки будут на берегу, а ребята в море?