Изменить стиль страницы

Тимофей выпрямился, недоверчиво посмотрел на нее.

— Не брешешь?

— Нет, — повторила Анка.

— Чем же срамоту с себя снимешь?

— Какую?

Тимофей хмыкнул и, теперь уже не отрывая от Анки глаз, откинулся на спинку скамейки.

— Не знаешь?.. А телесный грех с Пашкой?.. Весь хутор толкует о том. Слыхать, ты в положении от него.

— Пущай толкуют. Не боюсь.

— Как?.. Будешь в девках рожать?

— Рожу. Никого не спрошусь.

Больше Тимофей не нашел что сказать. Взял картуз, вышел на улицу, сплюнул:

— Сука. Гляди, подумала, что всерьез сватал ее.

Убрав в комнате, Анка отправилась в совет. Застала одного Душина. Он с таким увлечением переписывал какие-то бумаги, что не слышал, как она вошла.

— Где Кострюков?

— Еще не приходил.

— Подожду, — рассеянно сказала Анка и села напротив Душина.

— А зачем он тебе?..

— Думаю в район заявить об отце. Может, найдут.

Он кивнул головой, одобряя ее намерение, и опять уткнулся в бумаги. Желтые, белые, коричневые бумаги. Перебираемые длинными пальцами Душина, они шелестели на столе осенним листопадом. Анка посмотрела на его лицо.

— Как-то незаметно живешь ты.

Шелест бумаг оборвался.

— Я?

— Да.

— Почему?

— А вот сидишь в совете, и больше тебя нигде не видно и не слышно.

— Что я, кричать должен?

— Зачем? Поехал бы в море или взялся бы за какую-нибудь общественную работу.

— Хватит с меня одной нагрузки.

— Детей от рожениц принимать? — усмехнулась Анка.— Бабье дело. Гляди, скоро станут называть тебя повивальной бабкой.

— Не насмехайся. Может, пригожусь.

— Или женился бы…

— На ком?

— Хоть бы на Евгенушке.

Душин отмахнулся:

— Хворая девка.

— Отчего?

— От любви к Дубову.

Анка встала, покачала головой:

— Чудак ты, Душин, — и вышла.

С севера наплывала огромная туча, застилала небо. На бугре взметнулась пыль, прилегла к земле. Задымился курган.

Туча повисла над берегом, тенью прикрыла хутор, блеснула огненным жалом молнии, оглушительно грохнула, и сильный ливень косым ударом разрубил взволнованное море. Остановившись, Анка сняла с ног ботинки и повернула домой. Вбежав во двор, на мгновенье замерла, потом рывком сорвалась с места и торопливо отомкнула замок: возле двери с мокрым платком на голове, одетый в новую парусиновую винцараду, топтался Панюхай. Анка открыла дверь, втолкнула отца.

— Где же ты пропадал? Почему не сказал, что уйдешь и куда? Ведь я душой изболелась…

Панюхай странно засмеялся, почесал бородкой грудь.

— А тогда не страдала хворобой, когда на батька статейки сочиняла в газету да картинки рисовала? А? Небось, весело было? Что ж я, чебак не курица… — и смолк. В его голосе звучала затаенная обида. Снял винцараду, бросил на скамейку и прилег на топчан.

«Так вот за что он в обиде на меня? — подумала Анка, глядя с удивлением то на винцараду, то на отца. — Но где же он был? Откуда у него винцарада? Какой щедрый человек подарил ему такую обнову?!»

Подошла к топчану, сняла с головы отца платок, выжала воду. Панюхай лежал лицом к стене, с закрытыми глазами. Анка ласково тронула его за плечо.

— Отец… Не серчай… Ты же знаешь, что я люблю тебя.

— Не приставай…

И на этом оборвался их разговор.

Перед вечером рыбаки потянулись к берегу. Грузили на подчалки сетеснасти, провизию, подвозили к баркасам. Собиралась и Анка.

Панюхай сидел на пороге и задумчиво перебирал пальцами бородку, устремив куда-то вдаль бесцветные глаза.

Проходя мимо, Анка остановилась.

— Отец! Может, ты поедешь за меня?

— Нет уж, сами… раз на все способны.

— Ну дай мне винцараду.

— В артели получи. А я человек бедный. Сам в нужде.

Вышла на улицу, крикнула оттуда:

— Дома будешь?

— Хоть и не буду, не беда. Хижка без ног. Не уйдет.

Рыбаки становили паруса, снимались с якорей. На берег прибежал Душин и передал Кострюкову только что полученное из города сообщение метеорологической станции. Прочитав сводку, Кострюков поднял руку, крикнул:

— Сажай на якорь! Ожидается шторм!

Рыбаки, ворча, стали разгружать баркасы.

Вернувшись домой, Анка не застала отца. Дверь была заперта, а ключ висел на ручке, привязанный дратвой. Разделась, упала на топчан и так крепко уснула, что не слышала, как промчался над хутором короткий ураган… А когда проснулась — море спокойно вздыхало в предрассветной дреме, а за окном неслышно проплывала к далеким берегам теплая летняя ночь.

В пятнадцати километрах от хутора, на высоком взгорье ютились в шалашах и землянках выселенные из окрестных деревень и хуторов лишенцы-кулаки. Место это называлось Буграми. Сюда-то и решил сельсовет выселить Белгородцева.

Вопрос о нем Кострюков вынес на общее собрание хутора. Из единоличников явились Егоров, Павел и еще пять человек. Кострюков выждал немного, спросил:

— Остальные не придут, что ли?

— Не желают, — ответил Егоров.

— Ладно, без них управимся.

— Оно без горлопанов лучше, — заметила Анка.

Кострюков встал.

— Так вот… Нам в точности известно, что Белгородцев Тимофей воровал рыбу. Потому и договор не подписывал: без него красть сподручнее. И от беды себя сыном думал заслонить. А когда поймался, ну и завилял хвостом. Сам выбежал на дорожку к Буграм. Только туда ему и осталось парусить, а вот вы задерживаете его. За полы держите… Квартальное собрание сорвали. И не совестно, а?..

Единоличники переглянулись.

— Людей обижать — да, совестно.

— Но ведь он же вор! — вскипела Анка. — Вор! Вор!

— Заткнись! Скрутила Пашку, а теперь отца его на погибель толкаешь? Или имуществом ихним завладеть надумала?

— Не шумите зря!.. — и Кострюков зачитал заявление Павла. — Ну! Слыхали?

— Чего ну? Раз уж сын пошел против батьки, то чего доброго можно ожидать от него?

— Брехня!

— Топит он батьку! Анка подбивает его!

Кострюков поднял руку. Единоличники смолкли.

— Егоров! Говори при народе: верно Павел написал о белуге?.. Говори…

— Верно, — процедил сквозь зубы Егоров.

— Слыхали?

— Погоди! — повысил голос Егоров. — Мы же хотели на пункт ее, а Пашка насильно взял.

— Ага! Вот она правдушка! Вот кто вор!

В первом ряду вскочил побагровевший Павел.

— Врешь!

Он сжал кулаки и ринулся было на Егорова, но сдержался, посмотрел на него в упор и вернулся на место.

— Погоди, может повстречаемся еще…

Единоличники перебросились насмешливыми взглядами и покинули собрание.

— Куда вы? — окликнул их Кострюков.

— Грех на душу брать не желаем. Вы — власть, вы и судите.

Оставшиеся единодушно решили: выселить Белгородцева Тимофея на Бугры в суточный срок. А для того чтобы не допустить возможных с его стороны злонамеренных поступков, выделить из бедноты наблюдательную тройку.

Тимофей предвидел решение собрания, и когда тройка подходила к его двору, он уже выезжал за ворота на дрогах. Позади него стоял высокий сундук, покрытый брезентом. На крыльце плакала мать, толкала в спину Павла:

— Внучек… Помолился бы… Батько-то во путь-дорогу… в тяжкую дорогу собрался…

На улице Тимофей остановил лошадь, перекрестился на курень.

— За бабкой доглядай. Помрет, глаза закрой ей. Чего ж, выгнал батька, гляди, и некому будет… Сукин сын…

Повернулся к тройке, глазами сверкнул.

— Доглядать пришли?.. Знаю… Вот, глядите: коня взял да сундучок только. Домом мне будет. А все добро «хозя-а-аину» оставил…

— Батя… Сундук на бок поклал бы… Упадет…

— Что? — вскинулся Тимофей. — Ба-а-атей стал? Батей? Нет, брешешь! Чужой я тебе! Чужой! Тебе, видать, и этого жалко? Жалкуешь, а? Так на ж тебе! На! — и он столкнул на землю сундук. Хлопнула незапертая крышка, откинулась в сторону, и из сундука заклубилась по дороге мучная пыль.

— Ничего не возьму! Ничего! Пущай все видят, как ты батька посылаешь умирать! Как собаку на подыхание! Жалкуешь? Так лопай же, сукин сын! Жри, душегуб! Да подавись родительским проклятием!.. Эх, жи-и-и-зня!..