Изменить стиль страницы

Соня и Таня сели на диван.

— Что она… плачет? — шепотом спросила Таня.

— Тсс… — предупредила Соня. — До сих пор по Галочке убивается. Ведь мою младшую сестренку гитлеровские людоеды повесили.

— За что?

— Обвинили ее в связи с партизанами… Тут недалеко есть одно село, Галочка там скрывалась, чтобы избежать отправки в Германию. А староста, подлая душонка, выдал девочку… Смотри, о сестренке и не напоминай при маме.

— Нет, нет, Сонечка… Боже мой! Сколько пережила твоя мама.

— Да разве только одна моя. Таких матерей у нас миллионы.

— Ты права.

— Ну, рассказывай о себе. Хочу все, все знать.

За окном сгущалась майская сумеречь. Соня зажгла свет. За дверью послышались неторопливые шаги.

— Это мой Василечек идет, — сказала Соня. — Я своего милого по походке узнаю. — Вдруг она спросила: — А ты и не заметила на мне очки? Все слепой меня считаешь?

— Я еще в поезде узнала о том, что Филатов вернул тебе зрение.

— От кого? — удивилась Соня.

— Какой-то ваш горожанин ехал со мной в одном вагоне. Он же и рассказал мне, как найти тебя, и назвал твою новую фамилию.

В комнату вошел, сильно прихрамывая, в темно-синем комбинезоне белокурый, с добродушным открытым лицом мужчина. Он смущенно посмотрел на Таню ласковыми кроткими глазами и молча поклонился. На вид ему было не больше двадцати пяти лет. Соня взяла его за руку, подвела к Тане.

— Василечек, это моя подруга по немецкой неволе. Я много раз говорила тебе о ней, о моей Танюше. Знакомься, люби и жалуй ее, как нашу родную.

Тюленев пожал Тане руку, спросил:

— Вы только из Германии?

— Из Москвы…

— Нет, нет, — перебила Соня. — Таня обо всем расскажет нам за ужином. А ты, Василек, сообрази там что-нибудь.

— Хорошо, Сонечка, — и он вышел.

Подруги обнялись и долго сидели молча. Первой нарушила молчание Таня.

— Ты довольна мужем?

— Очень.

— Видно, он хороший человек.

— Замечательный, — Соня вздохнула и тихо засмеялась. — Он начал ухаживать за мной еще когда был десятиклассником, а я училась в девятом классе. Правда, он как старший товарищ хотел дружить со мной и помогать мне исправлять тройки по русскому языку и математике, но я отвергала его благие намерения, дерзила ему, обзывала «тюленем».

— Почему? — удивилась Таня.

— Видишь ли… Мне нравились бойкие, задиристые ребята, а он был застенчивым и тихим. Ветерок веял в голове, еще девчонкой была.

— Отчего он хромает?

— Был тяжело ранен в первые дни войны. Танки подрывал. Семь машин уничтожил. Награжден орденом Ленина. Инвалид, но работает механиком на заводе.

— Вот тебе и тихоня, — улыбнулась Таня. — Вот тебе и «тюлень»…

— А каким он чудесным человеком оказался, Танюша… Когда меня привезли из Германии слепой, он еще больше привязался ко мне, стал упрашивать меня выйти за него замуж. Признаться, меня потрясло это… Я сказала ему, что тебе, Вася, зрячих девушек мало? А он заплакал и сказал: «Я люблю тебя, Сонечка, еще сильнее»… И вот, благодаря его заботам, я вновь обрела зрение.

Таня порывисто обняла Соню, поцеловала:

— Я так рада! Я так рада за тебя, Сонюшка!

— А я так счастлива, что ты заехала ко мне!

Из другой комнаты вышла мать, прикрыла за собой дверь, приложила к губам палец.

— Тихо, девочки. Василий Васильевич спит. Я пойду на кухню готовить чай.

За ужином Таня начала свое горькое повествование… Слушая рассказчицу, Тюленев сидел насупленным и угрюмым, мать украдкой смахивала с дрожавших ресниц слезы, а Соня, кусая губы, гневно шептала:

— Проклятые людоеды… Какие матери родили этих омерзительных чудовищ?..

Василий Васильевич подал свой властный голосок, и мать Сони ушла в другую комнату. Вскоре он затих, убаюканный колыбельной песней бабушки.

Таня окончила свое повествование и молча склонилась над стаканом с остывшим чаем. Тюленев закурил папиросу, сделал несколько глубоких затяжек и сказал:

— Я понимаю, что всем было несладко. Однако положение батраков и батрачек, пускай даже обращенных в рабов и рабынь, резко отличалось от положения тех, кто находился за колючей проволокой. В концлагерях обессиленных людей гитлеровцы пристреливали. А у цивильных немцев было так: если батрак по каким-либо причинам становился неполноценным работником, его отправляли обратно в Россию. Вот таким образом и уцелела моя Сонюшка. А вы, Таня, просто чудом избежали смерти, находясь в концлагере.

— Да, вы правы, — тяжело вздохнула Таня.

— На сегодня хватит об этом, — сказала Соня, поднимаясь со стула. — Василек, вы тут с мамой приготовьте постели, а мы с Таней немного посидим в саду.

— Хорошо, Сонечка.

Подруги вышли. Они сели под липой на скамейку: Соня сняла очки. Таня в тревоге спросила:

— Это тебе не повредит?

— Нет. Я должна остерегаться резкого дневного и искусственного света, а лунный безвреден.

Прямо перед ними по чистому, иссиня-голубому небу плыла луна. В ароматном воздухе постепенно расплывалась тишина, все засыпало вокруг. Белая пенная кипень вишневого цветения серебрилась в лунном половодье. Где-то в садах и рощах перекликались соловьи.

— Слышишь, Таня?

— Слышу.

— Вот по этой родной красоте я смертельно тосковала там, на ненавистной чужбине…

И вдруг совсем близко-близко с азартом защелкал соловей. Ему отозвались второй, третий, и через несколько секунд притихший было вишневый сад наполнился звонкой и переливчатой соловьиной трелью.

Соня и Таня сидели в глубоком безмолвии и наслаждались соловьиным пением.

В полночь за подружками пришел Тюленев и увел их в дом.

А на другой день Соня с мужем провожали Таню к поезду. Тяжело, со слезами на глазах расставались подруги. И когда поезд тронулся, Таня, стоя у открытого окна, крикнула:

— Приезжайте к нам на Косу погостить! Самый лучший отдых у моря!

— Обязательно приедем! Жди нас в августе!

— Жду! — улыбалась Таня, а сама часто-часто прикладывала к глазам носовой платочек.

X

Госпиталь был свернут. Двенадцать недолечившихся воинов профессор Золотарев перевел к себе в городскую больницу, куда его назначили главным врачом. Теперь все три этажа снова принадлежали роженицам.

Ирина упаковала вещи и отправила их багажом. В маленький чемоданчик она уложила только самое необходимое, что могло понадобиться в дороге. Она простилась с уютной комнаткой, в которой прожила при военном госпитале почти четыре года, и вышла в парк. Кизил уже отцвел, его золотистое оперенье осыпалось на малахитовую шелковистую траву. Буйно распустилась сирень, наполнив кристально чистый воздух предгорья нежными умиротворяющими запахами. Ирина прошлась по всем аллеям парка, посидела на скамейке под развесистым каштаном, на которой любил когда-то отдыхать летчик Яков Орлов, и покинула парк. На открытой веранде она обернулась и бросила прощальный взгляд туда, за лиловую даль, где в розовой дымке алмазным блеском вспыхивали голубые ледники и искрящийся, вечный снег на вершинах Кавказского хребта. Старик-садовник, старожил парка, срезал самые лучшие ранние розы — белые и красные, обложил их кудрявыми гроздьями сирени и преподнес этот чудесный букет Ирине.

— Вам, сестрица, на прощанье.

— Спасибо, милый человек, — растроганно поблагодарила садовника Ирина и поцеловала его в колючую щеку.

Провожал Ирину профессор Золотарев. Они, в ожидании прихода поезда, молча прогуливались по перрону. Всегда живой и непоседливый, подвижный и неугомонный, профессор теперь как-то обмяк, притих и стал рассеянным. Свисток показавшегося за семафором паровоза, тянувшего за собой вереницу зеленых вагонов, встряхнул профессора. Он взял Ирину за руку, крепко сжал и наконец заговорил тихо, вполголоса, будто опасался, что их подслушает кто-то:

— За четыре года нашей совместной работы в госпитале я привык к тебе, Иринушка, как к родной дочери… Да, да… именно так!..

— Виталий Вениаминович, вы же знаете, что и я почитала и сейчас почитаю вас за друга и отца, — сказала Ирина, ласково глядя на профессора.