— Ха-ха! — орал Шохов Григорий Афанасьевич, человек вполне солидный, инженер на стройке, много что повидавший и переживший, вряд ли кто мог бы представить его таким.— Охо-хо! — ревел он, хватаясь за живот и изображая из себя какого-то черта, прыгающего на углях.— Охо-хо-ха-хе-хи!

Весь этот дурацкий набор звуков был так органично слит с его кривляниями и так шел к нему сейчас, что нельзя было его и осудить, мало ли кто как себя выражает. А Петруха, косолапый, колченогий заморыш, почти что диснеевский гном, с пуговицей-носом и круглыми чистыми глазами, шмыгал обрезами валенок, открыв в восторге рот круглиной (не Петр, а Петрушка из театра!), и так уж у него все нескладно получалось, что ясно было, никогда он не танцевал и не будет, и не для этого создан, но... Сейчас и он вписывался в этот фантастический Новый год, в эту избу, в этот несуразный танец, который, ясно же, был их выражением, их откровением друг перед другом!

— А ты — человек! Ты — Петруха — это... Ты человек! — ревел Шохов ему в лицо.

— Ага! — взвизгивал тот и крутил шары глаз.

— Ты, Петруха, мастер! Ой, мастер!

— Ма-а-сте-ер! — подвывал тот.

— Мы с тобой, Пе-тру-ха, такое смастерим! Мы такое с тобой, эх! Мы всем покажем! Они-то думают, а мы еще, эх! Мы сами с усами!

— Мы всё могём! — подтверждал по-дурацки Петруха.

И вот что было очевидно, что он ведь взаправду все может. И как ни верил Шохов в себя и в свои руки, но понимал, ясно видел сквозь события, что Петруха мастер шибче его, хоть и не понимал, в чем именно. Но не задумывался сейчас, ибо танец это нисколько не мысль ума, а это фантазия сердца, а сердце у Шохова было переполнено сейчас собственными фантазиями, да еще какими!

Месяца два прошло с того новогоднего вечера, когда Шохов и Петруха бурным танцем отмечали свой союз. Много событий разных произошло, хотя внешне ничего не изменилось в жизни наших героев. По-прежнему жили они в избушке, топили печь по утрам, расчищали снег самодельной лопатой, склёпанной из дюралевого листа, варили кашу, чай и вместе, затылок в затылок, торили дорожку на Новый город — Зяб.

Петруха будто даже стеснялся воспоминаний о том странном вечере и краснел, как девушка, когда Шохов невзначай напоминал ему. Сам же Шохов преобразился совершенно. Теперь все свободное время он пропадал в магазинах, на складах, на каких-то базах, выискивая все, что могло бы им пригодиться при строительстве. Однажды съездил даже в районный центр Новожилов, крошечный деревянный городок за восемьдесят километров вниз по реке, и там тоже наводил справки, приценивался, знакомился с кем надо, в общем, организовывал строительные материалы.

Возвращался позже обычного возбужденный, громкий, но водкой от него и не пахло. Повествовал Петрухе о своих подвигах и сам громко смеялся при этом. Или, наоборот, негодовал, но всегда это происходило азартно, даже лихо, такой уж он был человек.

Идея — вот что теперь его вело. Ветер надувает только парус того судна, которое знает, куда плывет. Эту мысль он вычитал в какой-то книге, и она, то есть мысль, легла на его настроение, на его понятие о своем деле. Он знал теперь, куда плыть, и подгонял время. Нетерпение — вот что было в нем.

— Прихожу,— повествовал он за вечерним чаем. Пил из кружки, обжигался, но не замечал, потому что был захвачен предметом разговора.— Так вот, прихожу. Сидит этакий прыщ на ровном месте. Я ему прямиком: нужен, мол, тес. Плачу наличными, приплачиваю тоже. А он с пристрастием вопрошает: «Где сидишь?» Я опешил, говорю: «Что значит — сидишь? Я не сижу, а работаю». А он свое, значит, гнет: «Кем работаешь-то? Начальником аль нет? А раз начальником, значит, шишка. Значит, все равно сидишь. Даже если по воздуху летаешь. Потому что у тебя — место». — «Ну, тогда, считай так, отвечаю, сижу прорабом на водозаборе».— «А что имеешь? — это он, значит, спрашивает: — Бетон, цемент, краны, бульдозеры, рабсилу?» — «А тебе-то зачем, я же тес покупаю!» А он мне, Петруха, знаешь, что на это ответил? «Мне, милок, твои деньги не нужны,— как отрезал.— Они сейчас не ценятся. Сейчас ценится услуга за услугу. Только так. Слышал поговорку: баш на баш?» — «Слышал»,— говорю. «Теперь ее народ по-другому сложил, и куда вернее. А звучит она, милок, так: «дашь на дашь». Понял?» Я киваю. Чего уж не понять. С тем и ушел.

— Ну,— спросил наивно Петруха. В руке у него паяльник и какой-то приборчик с вывернутыми железными внутренностями. Он ожидающе смотрит на Шохова, оторвавшись от своего замысловатого дела.

— Чего нукаешь? — подъязвил Шохов.— Аль считаешь, что уж запряг, оттого что за двоих бегаю?

Упрек мизерный, но Петруха будто покраснел, засопел носом.

— Я спрашиваю, как быть в таком случае?

— Так и быть, что помнить эту поговорку. Тес я, между прочим, достал. Завтра его тягачом забросят.

— Значит, бетон, цемент, что там... наобещал?

— Не-е-ет,— заблеял вызывающе Шохов. Голубые глаза его в полусумраке нагловато блестели, а прямая черточка у переносицы стала будто жестче.— Хотя без этого «дашь на дашь» вряд ли чего построишь. Так я понял.

— Тогда, может... не надо ничего и строить? — предположил Петруха. Опять без всякой задней мысли, а по-своему, по-детски спросил.

Шохова хоть резануло (всякого бы такое резануло), но сдержался, только вприщур не без превосходства посмотрел на своего новоявленного друга и союзника. Только ему за его глупость, за чудачество, за бескорыстное и безвинное младенчество простил Шохов такой вопрос. Никому бы другому не простил.

— А знаешь, что я ему пообещал — дашь на дашь? — нахальновато воззрился в лицо Петрухе.— Я тебя пообещал, дружок. Магнитофон ему заграничный чинить будешь. А может, телевизор еще!

Вот так только Шохов мог сделать. Сказал и посмотрел, как будет реагировать Петруха на подобную новость. С веселой ухмылкой изучал он Петрухино лицо, ловя не без удовольствия всяческие в нем перемены. А Петруха не сразу сообразил, что означает хамоватая реплика Шохова. Кивнул согласно, потом удивился, посмотрел в лицо Шохову и покраснел. Эх, простота, все в нем, как в зеркале, отражалось. Понял, видать, что продали его с потрохами, а не нашелся что ответить. Уткнулся в свой приборчик. Замкнулся.

— Ну? — спросил с вызовом Шохов.

С чувством правоты спросил, потому что сам вкалывал, мог и Петруху поэксплуатировать: чего ж ему, блаженному, сделается? Он же не посылал дружка своего взятки давать; не гонял по девкам на тех складах, где можно что-то достать. Не заставлял, словом, делать то, что Петруха никогда бы не смог исполнить. Наоборот. Он предлагал Петрухе сидеть чистеньким, незамаранным в своей избушке да чинить приборы. Магнитофоном меньше, магнитофоном больше. Ничего аморального в таком варианте не было. Это Шохов знал твердо. Знал он, что Петрухе нечем крыть на такой вызывающий поступок. Хотя был в нем некий скрытый смысл, с ходу который углядеть невозможно, а только разве что почувствовать.

Петруха почувствовал покушение на его свободу. Оттого и замкнулся.

— Ну? — повторил Шохов миролюбиво.

Он-то знал, в чем нарушил дружескую этику, и не хотел до конца давить на Петруху. И так злоупотреблял его мягкостью, покладистостью.

— В свободное время сделаю,— буркнул тот, не поднимая головы.

— А ему не второпях! — подхватил обрадованно Шохов.— Ему можно и совсем не делать! Если не хочешь! А?

Это от избытка чувств он предлагал Петрухе отступного. Мол, не хочешь, так и не делай. В конце-то концов выскребемся. Не такие петли миновали.

Но Петруха такого тона не принял. Он посмотрел на Шохова впрямую, как глядят обиженные дети.

— Нет, я сделаю. Отчего же... Только... Только ты в другой раз заранее мне скажи. Сперва предупреди меня, а потом уж обещай. Ладно?

— Да ладно! Ладно! — Шохов теперь уж чуть не заискивал.

Жалко ему стало Петруху. Знал ведь, что обижает. Специально обижал, потому что в какой-то момент разозлился, что тянет весь этот воз за двоих, забыв, что сам и впряг насильно Петруху в свой воз. А теперь вот обидел, стало легче, но и жалко почему-то стало.