Изменить стиль страницы

«Не может быть, — решил Патрикеев, впервые увидев Татьяну рядом с матерью. — Дочь? Нет, сестра…»

И все Тишунино долго оставалось в уверенности, что «не может быть», покуда не удостоверились, что может, что так оно и есть, что дочь, и на том успокоились, свыклись.

Лишь он, Патрикеев, не свыкся. Даже в эти недели, которые они провели вместе под одной, беспрестанно грохочущей крышей.

Он поставил пустую чашку. Ее тотчас убрала маленькая рука с тонкими пальцами, с тонким кольцом на безымянном пальце, чашка окунулась в полоскательницу, канули пальцы, кануло в воду кольцо…

— Грибы будут к ужину, — прервала молчание Любовь Петровна. — Их долго чистить. И не думайте, что так уж много собрали — ведь останется чуть…

Речь ее отличалась той деловитостью, с которой обычно говорят о стряпне хозяйки, дипломированные в других областях: Любовь Петровна окончила институт востоковедения, владела персидским, работала за границей, но — замужество, дети, на том и кончается для многих женщин пора их дальних странствий.

Шампиньоны сильно ужариваются.

Да, вспомнил Володя, вот именно с такой серьезностью говорили обычно о стряпне девочки, которых он знал, и которые повыходили замуж за его товарищей, и у которых он потом бывал в гостях: очень серьезно, очень деловито — наверное, они повторяли при этом интонации, слышанные от своих матерей. Эти девочки-хозяйки.

Настя оглянулась на синее небо и повторила торжествующе:

— А они еще спят…

4

Солнце повисло в самом зените.

Володя, не отрываясь, смотрел на поплавки, хотя и понимал, что теперь часов до пяти не будет ни одной поклевки. Но он и так сидел не пуст: на кукан были нанизаны подлещик, плотица и два окуня. А к вечеру он наверняка возьмет еще: если рыба брала в ненастье, то уж в погоду…

Не слух, а чутье подсказало ему обернуться.

По травяному косогору спускалась Татьяна Романова. В купальнике «бикини», с волосами еще, должно быть, не расчесанными, а просто собранными на макушке неряшливой темной копной. Шаги ее медлительны, ленивы, но — потому что вниз и потому что спортсменка — ноги были все-таки привычно напряжены, отчетливо мускулисты.

Она шла как Артемида. И за нею, покорно свесив рога, плелась хозяйская коза Дуня.

Сойдя на берег, Татьяна тронула ступней воду и зябко поджала ногу, хотя вода была теплой. Покосилась на кукан, на белые рыбьи животики.

— Бедняжки… — сказала она. И добавила: — Изверг.

Между прочим, в дожди, когда Любовь Петровна варила уху из Володиной добычи, Татьяна все требовала добавки.

— Как спалось? — спросил Патрикеев. — Что снилось?

Она, не терпевшая намеков на свою сонливость, как и на свой завидный аппетит, уже было гневно раздула ноздри — однако вдруг обмякла, села на траву рядом с Володей и произнесла задумчиво:

— Черт-те что… Понимаете, мне снилось, будто я еще учусь в школе… наверное, в пятом классе, потому что сижу за одной нартой с Настей. И вот меня вызывают по арифметике, а я ничего не знаю — совсем ничего. Будто бы задача на проценты, а я не умею… Представляете?

Володя кивнул. Ему тоже порой снились эти жуткие школьные сны.

— Ма-ама!.. — продолжала Татьяна. — Я хотела проснуться, я понимала, что это во сне, — но не смогла… Господи, до чего глупо: я и Настёха — в одном классе…

Она откинулась навзничь, заслонила ладонью глаза от солнца. Полная грудь ее, лишь слегка прикрытая тканью, задышала ровно. Неужели решила досмотреть, как они там — с Настёхой?..

Помнится, в июне, когда они только съехались на дачу и встречались тут же, на берегу, Татьяна в несколько дней успела загореть до такой черноты, какая легко достается лишь смуглым от природы, темноволосым людям. Например, Володе Патрикееву при его русой масти это никогда не удавалось — он просто сгорал и ходил облезлый.

Но в пору дождей Татьянин густой загар поблек, и сейчас кожа на ее тесно сомкнутых коленях имела цвет речного песка, и это было красивей, чем тот прежний — непроницаемый, дымящийся загар.

Патрикеев вздохнул и, на всякий случай, перебросил удочки. Все цело и даже не нюхано — на одном крючке тесто, на другом червяк.

Он, пожалуй, предпочел бы, чтобы она и впрямь заснула. Пусть бы лежала да похрапывала. Тогда он легче переносил ее присутствие и чувствовал себя в большей безопасности. Потому что им владел языческий смутный страх, когда она была рядом живая. Не то, чтобы он боялся самой красоты и юности этой выхоленной, избалованной могучей девятнадцатилетней девы. Ерунда: он и сам был еще молод, он и сам был недурен собой. И его нисколько не пугала перспектива быть отвергнутым, осмеянным при возможном ухаживании либо даже, предположим, жениховстве — нет, тут он был стена, гордыня… То есть это совершенно исключалось.

Как ни странно, он робел перед нею больше всего потому, что Татьяна училась в МАИ, в авиационном институте и, стало быть, намеревалась изобретать самолеты. Такие, наверное, как при ясном небе — еще до дождей — пролетали над этим озером: громадные, клювастые, почти без крыльев, зато исподнизу к ним были прицеплены маленькие, вроде птенцов, но столь же хищного вида самолетики. Или ракеты?.. Когда они пролетали, вздрагивала и колебалась земля.

Он вполне допускал, что Татьяна могла изобрести нечто подобное.

Кроме того, у Татьяны был первый разряд по фехтованию. Володя не видел ее в этом деле, но вообще ему случалось наблюдать такие поединки по телевидению. Рослые девушки, одетые в белые бойцовские костюмы, с электрическими шнурами, тянущимися от поясницы, с угрожающе нацеленными рапирами: шаг вперед, еще шаг, звон скрещенных клинков, заманивающий коварный отход — и мгновенный неотразимый выпад, и ликующее, сладострастное «Ап!!», и сдернутая маска, и полыхающее счастьем лицо…

Пусть она спит.

Патрикеев, кроме всего прочего, догадывался, что Татьяна давно — уже полтора месяца — злится на него. Ее, надо полагать, раздражало, ее бесило, что он до сих пор, находясь рядом с нею, еще не влюбился, не сошел с ума, а вот так, спокойненько, с дружеской лаской и взрослой снисходительностью, беседует с ней. И ловит рыбу.

Она не привыкла к этому. Не понимала этого. А непривычное, непонятное всегда злит.

— Послушайте, — сказала Татьяна, убрав руку с глаз и перекатившись на бок. — А где эта ваша… рыжая?

— Не знаю. Там. — Володя повел головой в ту сторону, где была Москва.

— А почему она больше не приезжает?

— Не знаю. — Володя пожал плечами. — Ведь были дожди.

5

Но рыжая приезжала именно в самый разгул дождей.

Они — Патрикеев, Любовь Петровна, ее дочери — сидели днем в большой комнате (хозяева, сжалившись, затопили печь), играли в карты.

Распахнулась дверь, и вошла рыжая. Она вся была залита водой, с болоньи текли ручьи, ноги ее были до колен измазаны глиной.

— О… — сказал Володя, вставая. — Здравствуй. Знакомьтесь, пожалуйста.

Но рыжая не двинулась далее порога.

— Я привезла тебе… я привезла вам письмо.

Она подрагивающими пальцами отворила сумочку и достала оттуда конверт: на нем были сырые пятна.

— Вот. Из выставкома.

— Раздевайтесь, вам нужно обсохнуть, — сказала, тоже вставая, Любовь Петровна. — Чаю?

— Не надо. Я на минутку.

Володя мял конверт в руках.

— Тебе… вам отказ. — Глаза рыжей сверкнули мстительно, а с косынки ее и с волос по-прежнему обильно текла вода.

Патрикеев и сам догадался, что отказ: он как-то определил это на ощупь, не распечатывая письма.

А рыжая знала, что там, в конверте, потому что она работала секретаршей в Союзе художников.

— Ну, что поделаешь, — попытался улыбнуться Володя Патрикеев, ощущая, как к горлу подкатывает жесткий комок.

Рыжая не удостоила его больше ни словом, ни взглядом.

Она с тихой ненавистью — медленно поворачивая голову — рассмотрела три женских лица, маячившие в этой сумрачной комнате: лицо Насти, лицо Татьяны, лицо Любови Петровны, и опять — Татьяна… Которая же?