— Крутишь? — спросила она с усмешкой, глядя на меня сверху вниз.
Ах, как хотелось мне стать хоть немного повыше, хотя бы вровень с ней! И почему я так медленно расту!
— Кручу, — сказал я, приподнявшись на носки материных чесанок. — И буду крутить, а тебе какое дело?
— Молодец, — засмеялась Нинка. — Ты становишься мужчиной, так и надо. Желаю удачи! — И пошла, смелая и быстрая, к своему дому у пруда.
Возвратившаяся Лида тоже была довольна, что я не побежал за ней, а остался на месте, она поцеловала меня, вздрагивающего то ли от волнения, то ли от холода, и повела к стогу соломы за домом.
Соломы там осталось уже мало, копешка чуть повыше меня, но укрыться от ветра можно.
Лида смела рукавом снег с подветренной стороны, встала спиной к стожку и протянула мне руки. Обнявшись, мы стояли молча, чувствуя счастливый покой и полное единение, совершенно бездумное, бескорыстное. Впрочем, мне подумалось, что вот так счастливо, наверное, чувствует себя путешественник, когда он достигнет цели, к которой долго и трудно шел. А Лида, глубоко вздохнув, сказала, что нашим свиданьям скоро наступит конец. Весной она получит аттестат зрелости, и, если к этому времени не кончится война, они уедут в родную Чувашию — отец с матерью часто об этом говорят. Уедут они в Чувашию, Лида окончит педагогический институт и станет учить чувашлят русскому языку и литературе. Ведь это такое богатство, русский язык, она так полюбила его и так счастлива, что свободно им владеет!
— А муж у меня будет инженер, — мечтала Лида. — Тебе бы хотелось стать инженером?
— Нет, — сказал я с сожалением. — Мне хочется стать путешественником.
— А работать кем ты будешь?
— Я же сказал — путешественником.
— Это ведь не работа. Надо специальность какую-то иметь, профессию. Неужели тебе не нравится профессия инженера? Строить тракторы, машины, самолеты, корабли? А?
— Нет. Я хочу только все увидеть и понять.
— Зачем?
— Не знаю. Хочу, и все.
— Жалко, — сказала Лида. — Мой отец говорит, что ты чувствуешь трактор, как хороший конюх чувствует лошадь, весной он хочет поставить тебя на «ЧТЗ» без всяких курсов. Ведь ты уже подменял этой осенью тракториста, у которого был прицепщиком?
— Подменял. И трактор не раз ремонтировал. Только сейчас мне не интересно. На комбайн я пошел бы.
— Вот видишь, на комбайн! А потом тебе захочется узнать автомашину, самолет, пароход, — значит, тебя интересует вся техника — и ты можешь стать инженером, надо только учиться. Обещай мне, что ты будешь учиться.
— Холодно, — сказал я, вспомнив вечно усталую мать, больную бабушку, трех младших сестер и брата. Какая тут учеба. — Пойдем домой, у меня замерзли руки.
— Что же ты раньше не сказал! Пришел в сырых варежках и молчишь. Они же у тебя смерзлись, деревянные стали — снимай сейчас же!
Она сняла с меня залубеневшие варежки, постучала ими и засунула мне в карман, а холодные руки взяла себе под мышки. Распахнула пальто, потом теплую кофточку, под которой было платье, и спрятала туда руки, зажав их своими.
— Да ты не стесняйся, — говорила она, — что ты какой, право! Ты же мужчина почти.
Второй раз за вечер слышал я это лестное для меня слово и вот боялся пошевелить пальцами, прижатыми к ее горячему телу. Кисти мои касались ее тугих, как большие яблоки, напряженных грудей, я весь загорелся, смутился и, боязливо отступив от нее, вспомнил постыдную ложь летом, когда этим хвастался Гришке.
— Зачем же ты отошел, — обиделась Лида. — Мне ведь холодно, подойди, не съем же я тебя. Господи, какой же ты дикарь!
А холод в самом деле был жуткий, наше дыхание вылетало белым паром, и нельзя ей стоять вот так, расстегнутой, распахнутой, враз простудится.
Проклиная свою нерешительность, я приблизился к ней, приник, как ребенок, и она прикрыла меня полами пальто.
Всю неделю до Нового года и еще две недели каникул мы встречались каждый вечер, я всегда надевал на свиданье сырые варежки, а в последние вечера так осмелел, что просил позволения трогать ее заветные, волнующие меня «яблоки». Лида позволяла и весело смеялась над моей просьбой, даже в письмах потом поминала про свои «яблоки». Понятно, что Гришке я об этом уже не говорил.
Гришка раздружил со своей великаншей Миннибай, объяснив, что она слишком большая, рук не хватает, чтобы обнять, и часто задерживался в хлебной лавке, заигрывая с Нинкой. Нинка смеялась над ним, выгоняла.
Лиде я писал нетерпеливые, тоскующие письма, умолял приехать на весенние каникулы, и она обещала, но дружное половодье расквасило дороги дней на десять. Ни на лошадях, ни на тракторе, не говоря уже об автомашинах. А потом начались полевые работы. Мы ночевали в поле, а если и возвращались домой, то не раньше полуночи, чтобы с рассветом опять быть у своих тракторов, плугов, сеялок.
В разгар сева пришел долгожданный праздник — кончилась война. Особенно радовались солдатки, мужья которых остались живы, радовались их дети. Но радовались, конечно, и мы с Гришкой и другие наши сверстники, уже не ждавшие своих отцов.
Гришка был старшим в семье, в ту весну он работал заправщиком, подвозил к тракторам горючее на лошадях. Он летал на своей паре по всей нашей степи и орал разные песни. И о любви, и о войне, и о чем придется. Но больше он любил частушки. Лихо пел их, разгульно. Его шальной звонкий голос слышался далеко — за версту и дальше. Лошадей еще не видно, стука повозки не слышно, а голос уже мчится через поле к нам. У посевного агрегата он разворачивал свою удалую пару, спрыгивал с повозки и пускался в пляс перед трактором.
Он резвился так буйно и отчаянно, словно чувствовал, что это последняя его весна. Его крупнозубая белая улыбка и звонкие частушки сразу прогоняли нашу муравьиную озабоченность, мы становились живей, а Гришка тем временем не дремал. Рассыпая свои частушки и прибаутки, он ставил двух севцов к ручному насосу, одного — держать шланг у топливного бака, еще двое шприцевали и смазывали, а сам он под видом проверки сеялок насыпал семена себе в сапоги, за пазуху, в карманы. Ведь и его быстроногой паре требовалась заправка, на одном килограмме овса не будешь скакать ежедневно с темна до темна. Семена, правда, были протравлены, но Гришка отбивал эти яды — провеивал пшеницу, ошпаривал кипятком, еще что-то делал. Во всяком случае, его лошади ни разу не заболели, хотя он и скармливал им по полпуда семян.
Однажды управляющий застал его и хотел отдать под суд, но Гришка устроил бурную сцену, доказывая, что только благодаря ему и его лошадям наше отделение занимает первое место в совхозе. Ведь за все время полевых работ ни один трактор не простоял ни минуты по его вине, все агрегаты работают, как часы, а он, заправщик, кроме прямых обязанностей еще вдохновляет сельских тружеников, проводит летучие культурно-массовые мероприятия. И в доказательство этого Гришка пустился перед ним вприсядку, отхватывая такие уморительные частушки, что наш серьезный управляющий засмеялся и, махнув рукой, поехал на своем Чалдоне к другому агрегату.
Отсеялись мы в конце мая, первыми в совхозе, и тут же переключились на вспашку паров. Здесь можно было не торопиться, мы возвращались домой часов в восемь, когда еще не пригоняли стадо, купались в пруду, а после ужина собирались у дома пожилого кузнеца, который выходил к нам с гармонью.
Эти вечерние гулянья в последнее время стала навешать и продавщица Нинка. Она поссорилась со своим бухгалтером, говорила, что уедет в Ленинград, но как-то все не-уезжала.
— Обрыдли мне ваши тупые крестьянские рожи, — говорила она. — Ковыряетесь вечно в земле, веселиться не умеете, разве тут не уедешь!
И каждый вечер учила нас танцевать, и ребят, и девчат. Я оказался самым неспособным, часто наступал ей на ноги, медленно, не в лад поворачивался, и она однажды сердито напомнила зимнюю встречу у завалинки:
— «Кручу и буду крутить» — гордец какой! Простому делу не можешь научиться, а тоже — кручу!
— Делу-то я как раз и научился, — возразил я, вспомнив благодарность управляющего за сев.