Хорошо! Артюхин представил, как он валится вместе с вышкой, — она страшно трещит, отлетают гнилые распорки, падают вниз доски — и прямо на лежащих внизу Козловых, на Славку. Степан успел вскочить, но его сбило стойкой, а у Петюшки и Славки выкатились от ужаса глаза, они видят этими белыми глазами, что конец, смерть, ничего не успеешь сделать, и падающий Артюхин знает, что ничего теперь не сделаешь, конец, и в этот последний миг он замечает, что загорелся крайний в поселке деревянный дом. Что это значит? А это значит, что теперь огонь пойдет по всему поселку, потому что со стороны пожара тянет ветерок, летят горящие головни, задымились и вспыхнули ближние сараи, и тушить их некому, поскольку на пожарке все погибли от несчастного случая — и дежурные шоферы Козловы, и Славка, и сам начальник пожарной службы Артюхин…
— … а грозы нет и нет…
Вся центральная усадьба совхоза в огне, кричат обгорелые куры, гуси, ребятишки, воют бабы, суетятся мужики. «Где же Артюхин?!» — кричит директор. А пожар бушует вовсю, и к вечеру от поселка в пятьсот тридцать шесть домов и сто девятнадцать прочих построек остаются только обгорелые трубы да груды тлеющих углей. Приезжают пожарные команды из соседних сел, из района, только опоздали они: поселка уже нет, а на пожарке лежат четыре раздавленных мертвых тела. «Почему так случилось?» — спросит следователь. А потому, что не отремонтировали вовремя трехногую вышку, ответит Артюхин, потому что не позаботились загодя. Артюхин? Почему Артюхин, ведь он же мертвый? «Ну да, я мертвый, как я забыл, меня скоро понесут в сосновом крашеном гробу, а за гробом будут идти погорельцы, поддерживая Марфу в черном платке и плачущего директора. А чего уж теперь плакать! Плачь не плачь, ничего назад не воротишь, беду не поправишь».
— Хорошо. Завыли опять…
«Тьфу ты черт, до чего додумался!» — Артюхин встал и расстегнул взмокшую от пота гимнастерку. Сердце стучало в ребра глухо, тревожно.
— Съели и опять ждут. День ждут, другой, третий — грозы все нет. Проголодались, ждамши…
И Степан этот настоящий подлец: съели да завыли, завыли да съели, слов больше нет.
— Кого съели? — крикнул сердито Артюхин.
— Всех, — сказал Козлов-старший. — Кто был в яме, всех и съели. Друг дружку. Они ждали грозы, а грозы не было, вот они и съели. От голоду.
— Сволочь ты! — крикнул Артюхин. — Что ты талдычишь одно: съели да съели, зверь ты, што ли?
— Так ведь сказка такая! — Козлов озабоченно встал на коленки и поглядел вверх на Артюхина: за что он рассердился? — Эту сказку завсегда так рассказывают.
— «Завсегда, завсегда»! По-другому рассказать нельзя, што ли?
— Как же по-другому, если она такая. Отец мне рассказывал, отцу дедушка рассказал, дедушке — другой дедушка. Спокон веку так заведено, так и рассказывают…
Артюхин тоскливо поглядел вниз, где лежали разморенные его соратники, и опять сел на сухую горячую лавку.
Было жарко, нигде не горело.
1968 г.
ПЬЮТ ЖАЖДУЩИЕ
Ждали поезда. Московский прибывал вечером, к этому времени приходил и автобус со стройки. И они обе ждали. Ирина Сергеевна с шестилетней Милкой и утомленная работница с сыном.
Работница была некрасивой: лицо обезьянье, вытянутое губами вперед, глаза маленькие, косые. Сын-дошкольник сидел у нее на коленях и, ласкаясь, гладил ее пухлые щеки, целовал косые глаза.
— Да будет, Вовка, хватит, — ворчала работница, вяло отстраняясь.
Ирине Сергеевне хотелось пересесть на соседний диван, чтобы не стеснять их, но там спал старик с мешком под головой, а больше сесть было негде: на этой маленькой станции пассажиры не задерживались.
Ирина Сергеевна запахнула на коленях пыльник и сказала сидящей рядом дочери с книжкой на коленях, чтобы она не шалила. Милка и не думала шалить, но ей надоела затверженная наизусть книжка, и она вертела головой, поглядывая на мальчишку, который все ласкался и теребил работницу.
Он был на редкость красив, этот малыш, и невольно привлекал к себе внимание. В твердом блеске глаз и в том, как бережно он гладил мать и поправлял ей волосы, выбившиеся из-под платка, чувствовалась что-то чужое, далекое от этой женщины. Будто не ее ребенок. Ничего похожего. И играл он с ней как… ну вот как львенок играл в зоопарке с дворнягой служителя. Тот львенок не знал, разумеется, что он будущий лев, но все львиное в нем уже ощущалось, проглядывало в каждом движении.
Разные линии наследственности? Ирина Сергеевна вздохнула. Если бы не напрасная поездка к мужу, она закончила бы эту работу о наследственности.
Целый месяц прошел впустую. Впрочем, другого она и не ожидала. Игорь никогда не оставит свою работу только для того, чтобы быть с семьей, и, значит, семья должна быть с ним. А быть с ним — это значит ездить по новым стройкам, жить бог знает в каких бараках, лишенных самых элементарных удобств. Да и не в удобствах дело. Просто нельзя оставить свой институт, работу, Ленинград и превратиться только в жену, в домохозяйку. И Милка в условиях, связанных с частыми переездами, будет учиться в еле приспособленных школах, каждые год-два менять товарищей и подруг. Это не цыганщина даже, это какая-то бесприютность, неприкаянность. Был бы Игорь не строителем, а эксплуатационником, можно было бы тогда перетянуть его в Ленинград, а так надо либо бросать свою работу и всю жизнь ездить за ним, либо оставаться вдвоем с Милкой. И так уж который год они живут порознь, удивительно, как они только сохранили семью. Но и какая это семья. Они уже давно говорят с Игорем на разных языках, у них разные интересы, песни, шутки — все разное, не общее. Вот Милка только, да и она уже отвыкла от Игоря.
Надо сразу после возвращения домой написать ему и решить все окончательно, обоим будет легче.
— Выпол-ним план гру-зо-пе-ре-возок! — прочитала по слогам Милка висящий на стене плакат.
Мальчишка обернулся и поглядел на нее с интересом. Чистенькая, с бантиком, и читать уже выучилась.
— Мила! — строго сказала Ирина Сергеевна.
— Это тебя так зовут? — спросил мальчишка.
— Вот именно, — сказала высокомерно девочка. — Впрочем, Людмила.
— Значит, Люда, а не Мила.
— А ты Владимир, но мать зовет Вовой, а не Володей, я слышала.
Мальчишка озадаченно поднял пушистые брови.
— Мила, перестань! — досадливо сказала Ирина Сергеевна.
— Беспокоит он вас? — спросила работница. — Вовка, принес бы мне пить.
Вовка охотно спрыгнул с дивана и побежал к двери, но тотчас возвратился.
— Кружка на цепи, — сказал он. — Иди сама.
Работница встала и пошла к выходу, где на табуретке стоял цинковый бак с водой.
У нее была отличная фигура, и, очевидно, поэтому она носит облегающую одежду — брюки и легкий свитер. Ирина Сергеевна вздохнула. У этой не будет душевных драм, все проще: лицом не взяла — фигуру подчеркивает, а работа, наверно, самая черная, тяжелая и простая. Чего же ей еще? Семья есть, на хлеб зарабатывает…
— Мила, ты куда? — позвала она дочь, которая соскочила с дивана к стоящему рядом мальчишке.
— Я погуляю с Володей, — сказала Мила. — Мы будем здесь, в зале, ты не беспокойся.
Мальчишка требовательно глядел на красивую крашеную тетю и ждал.
— Хорошо, — сказала Ирина Сергеевна, — только недолго.
Работница вернулась, вытирая ладонью мокрые губы, и опять села в свой угол, довольная, повеселевшая. Несколько суток в общем вагоне, июльская жара, духота — только вода и спасает.
— Притомились они, пускай побегают, — сказала она вслед сыну, который вел девочку за руку и поглядывал на нее покровительственно. — В Москву едете?
— В Ленинград, — сказала Ирина Сергеевна.
— А я на стройку.
Святая простота. Будто это не видно. Из какого-нибудь захудалого колхоза, наверное. На заработки.
— У вас красивый сын, — сказала Ирина Сергеевна.
— Хороший. В отца пошел, будто вылитый.
— Да? Ваш муж красив?