И я, брат Мигель, смиренный ваш слуга, — я здесь, чтобы питать вашу надежду.

Дайте же мне эту милость и радость эту!

Всех, кто работает в больнице, после тяжких трудов ждет отдых. Один Мигель не дает себе передышки. Дни и ночи его принадлежат страждущим, и мало времени остается у него для сна.

Под утро, когда с приближающимся рассветом обычно отлетают от ложа фурии страха и боли и больные засыпают более спокойно, Мигель зажигает свечу в своей келье и садится писать. Пишет он не тихое, монашески скромное исповедание веры — он пишет книгу странную, страстную, пламенную, которой дал название «Discurso de la Verdad» — «Беседы об истине».

Со дна неистовой натуры своей поднимает Мигель все богатства чувств, чтоб восславить Любовь. Пылкими словами побивает он человеческие грехи, лицемерие, себялюбие, жадность и лживость. Пригвождает их к позорному столбу, как в те времена пригвождали за язык головы злодеев к городским воротам. Кровь живая, свежая, яркая бьет из сердца его на слова, бичующие жестокость и бессердечие человеческого племени.

Со всей страстью, всем дыханием и кровью самой пишет Мигель трактат об Истине.

Это — выкрик мятущейся души человека, который после долгих странствий нашел наконец дорогу.

Пламенная, причудливо экзальтированная мысль Мигеля взывает здесь к силе духа, который сам должен стянуть путами дисциплины собственные неистовые стремления, чтоб не утратилась его человеческая сущность. Человек, необузданно страстный и пылкий, призывает здесь к служению страдающим и несчастным. К служению изнурительному и безмерному, по принципу: «Все — или ничего!»

И тот, кто прочтет «Беседы об истине» Мигеля, монаха общины Милосердных Братьев в Севилье, поймет: книгу эту писал человек сильного духа, человек, умевший быть только горячим или холодным, но никогда просто теплым.

Время идет. Год за годом родится, цветет, увядает и гаснет.

Сколько лет прошло после основания Каридад? Пять? Или уже десять? Мигелю за пятьдесят…

Проходят годы, наполненные смиренным служением, вписывая в лицо Мигеля бледность и усталость. И вот снова Страстная пятница, день распятия, день воспоминаний.

От образа к образу, рисующим путь на Голгофу, переходит Мигель, думая о страстях господних, оглядываясь на свою жизнь.

Заслужил ли я уже право на какую-то долю радости и покоя?

— Пойдешь с процессией, брат? — спрашивает Дарио.

— Не могу, — отвечает Мигель. — У нас несколько человек при смерти. Нельзя оставлять их.

— Ты очень осунулся, брат. Очень бледен. Я знаю тебя многие годы, и никогда еще ты не выглядел так плохо. Здоров ли?

— Я здоров. Просто не спал несколько ночей. Вот Дарио заставил Мигеля отдохнуть в пасхальный понедельник.

Мигель не согласился прилечь и вечером вышел из монастыря к реке.

Он шел, не обращая внимания на запахи, звуки и краски. Он утомлен. Он выбился из сил. Сел на берегу. Лунный свет озаряет его лицо.

Шла мимо женщина; увидела его лицо и остановилась.

— Брат Мигель!

Он поднял голову и узнал Солану. Медленно поднялся.

— Я не решалась навестить вас в монастыре. Прошло так много лет с тех пор, как мы виделись в последний раз…

Она улыбнулась при виде его удивления.

— Вы живете вне времени, Мигель. Его волны разбиваются о вас. Я уже десять лет замужем, у меня два сына… Старшего зовут Мигель.

Она подошла ближе.

— Вы похудели, но в остальном не изменились…

Перед Соланой стоял человек, хоть исхудавший чуть не до костей, но окрепший внешне и внутренне, и лицо аскета — прекраснее, чем было лицо распутника.

Так стояли они лицом к лицу. Аромат, исходивший от женщины, достигал его обоняния, в ее бледном лице было великое очарование и великая сила. Как это манит, как кружит голову…

Солана взяла его руку, сжала в мягких, теплых ладонях.

О годы, с течением которых кровь превратилась в свяченую воду, о страх, что вернутся знойные ночи, которые так душат а жгут!

Пылает и жжет рука Соланы. Гладит мою руку нежная ладонь…

Живой огонь прикосновения, трепет в сердце, праздничный миг среди будней!

Рука женщины спряталась под черные кружева — ярка ее белизна под ажурны» орнаментом. Полускрытая, манит она, светится сквозь узорчатую сеть, движения ее свободны, как у крылатого призрака. И опять берет его за руку Солана, и он не отнимает руки.

Губы под мантильей — как цветок в росе.

— Мигель!

В голосе — любовная дрожь.

— Как благодарна я мгновению, что позволило мне поговорить с вами наедине…

— Мы не одни, Солана.

— Ах да, я поняла вас. Но даже если божий гнев сожжет меня, как воск в пламени, если телу и душе моей суждено за это рассыпаться прахом и дымом, я хочу вам сказать…

— Вы хотите сказать мне нечто очень благочестивое, — нетвердым голосом перебивает ее Мигель.

— Нет, нет! — с жаром восклицает Солана. — Я хочу сказать, что все еще люблю вас, Мигель!

Он попытался обратить это в шутку:

— Вот так благочестие!..

Но Солана чувствует, как дрогнула его рука, которую она держит в ладонях.

По вечерней улице ковыляют убогие — голод и боль гонят их к Каридад.

Мигель высвободил свою руку.

Она подняла мантилью с лица, улыбнулась ему полными губами:

— Люблю вас, Мигель.

— Я вас тоже, — тихо ответил он.

— Что? Я не ослышалась?! — возликовала Солана, рванувшись к нему.

— Я люблю вас, сестра. — Слова Мигеля спокойны.

Темнота растекается по улицам города, и женщина не опускает мантильи. Зрачки ее искрятся — и вот она падает ему на грудь и целует…

Но губы Мигеля плотно сжаты, сердце холодно.

— Солана! — с укором сказал он. — Вы забываете…

— Прощай, прощай! — И она убежала с рыданием.

А он еще постоял, не спеша стереть поцелуй с губ, и улыбался спокойно, уверенный в себе, ибо достиг того предела, когда человек владеет телом и душою, когда его дух, несокрушимый и твердый, поднимается над человеческими желаниями.

Мигель вернулся в Каридад.

Изваяния святых в колоннаде монастыря заснули в тех позах, какие придала им рука художника. Но Мигель не преклонил колен перед Распятым, ибо больные ждут его.

На склоне лета одного из тех годов, что были добровольной каторгой Мигеля, в сентябре месяце, когда дни подобны прозрачным каплям утренней росы, а ночи светятся, как влажные глаза, — в монастырский колодец упала овца по имени Чика и утонула.

Монахи окружили колодец и, попеременно наклоняясь над черным глубоким цилиндром, беспомощно разводят руками.

— Ах, моя милая овечка! — причитает брат Дарио. — Утонула, бедняжка, а была такая беленькая и кудрявая, как облачко…

— Глаза у нее были словно из прозрачной смолы, такая ласковая была и милая… — подхватывает брат Иордан.

— Вытащите ее! Надо же похоронить бедненькую! — просит Дарио.

— Глубина колодца семьдесят локтей — спуститься невозможно…

Стояли монахи кружком, и глаза их были полны жалости; но вот колокол призвал их к молитве.

Вечером вышли посидеть в саду Иордан, Гарсиа и Дарио, в завязался меж ними один из ученых диспутов о сущности бога. Мигель, усталый, лежал возле на траве, глядя на верхушки померанцевых деревьев и слушая спор.

Неподалеку, не зная ничего об утонувшей овце, брали в колодце воду монахи, чья очередь была работать, и носили в больницу.

Брат Гарсиа молвил восторженно:

— Беспредельным одиночеством окружен бог, и великая тишина вокруг него…

— Нет! — с жаром перебил его Дарио. — Бога окружают сонмы ангелов. Райское пение раздается вокруг престола его…

— А я говорю — великая, леденящая тишина царит там, где пребывает бог, — повторяет Гарсиа.

— Он — всюду. Он — во мне, в тебе, Дарио, и в тебе, Гарсиа, и в той розе, и в пчеле, вьющейся над нею…

— Безбожные речи! — восклицает Дарио.