— А я защищаю нашего короля, — заявляет Паскуаль. — И делаю это охотно и всеми силами. Он на редкость благочестив. Путь его усеян добрыми делами. Утверждаю — он не только равен деду своему Филиппу Второму, но даже превосходит его в…

— Долгах, — сухо замечает Альфонсо.

— Де Аро — это вам не грабитель Лерма, который обчистил Испанию, как бандиты — деревенский дом. Маркиз де Аро — честный человек.

— Кто может утверждать это? Кто знает, сколько золота прилипает к его рукам, когда он подсчитывает государственную казну?

— Нет, Альфонсо, де Аро не повинен в том, что король беднеет, а Испания превращается в безлюдную пустыню. В этом виновата война, король то и дело посылает войска в Чехию, на помощь Фердинанду Второму, а это стоит уйму денег.

— Ошибка в том, — говорит Альфонсо, — что тридцать восемь лет назад Филипп Третий изгнал из Испании мавров.

— Нет, нет! — восклицает Паскуаль. — Это было правильно! С какой стати нам кормить неверных?

— Ошибаешься, дружок, — возражает Альфонсо. — Это их трудолюбивые руки кормили нас! К тому же все они давно крестились.

— Только для виду, Альфонсо. Мы пригрели змею на груди, и в один прекрасный день она ужалила бы нас.

— Настоящий виновник — этот проклятый Ришелье, — вступает в спор Диего. — Заглатывает наши заморские владения одно за другим, и теперь, когда от нас отторжена Португалия, нам остается пойти по миру. Кого прокормят камни, в изобилии произрастающие в обеих Кастилиях? Если б не Андалузия — Испания сдохла бы, как пес под забором. А мы — корми всю страну! Разве это справедливо?

Молчавший до сих пор Мигель заговорил:

— Вот вы толкуете — тому-то и тому-то нечего есть. Но ведь эта беда затрагивает только желудок.

— А разве есть что-нибудь, что мучит человека сильнее, чем пустой желудок? — спрашивает Альфонсо.

— Неутоленная жажда — напрасное желание, — быстро отвечает Мигель. — Я не желаю умирать, как все. Я жажду жить вечно. Жажду бессмертия. И что же мне делать с моею жаждой, с моим желанием? Могу ли я ходить по этой земле сложа руки? Могу ли молча смотреть, как вырастали на этой земле властители, святые, открыватели новых земель, завоеватели, полководцы, чья тень покрывала полмира, как отняли они у нас, у своих детей и внуков, всякую возможность отличиться?

— Как так? — не понял Паскуаль. — Ведь можно…

— Что можно?! — Мигель уже кричит, и слова его падают, как молнии. — Можно стать мирным обывателем в ночном колпаке, который чтит и блюдет мудрые и дурацкие законы страны, который в тишине плодит детей, который ползает не по жизни, а около жизни, как побитая собака, интересуясь только своим пищеварением, да еще тем, чтобы все видели его показную набожность и не замечали тщательно скрываемые мелкие, жалкие грешки! Вот что можно! Можно захлебнуться в посредственности, в гнусной обыденности! Что остается нам — нам, гордым или измельчавшим наследникам былой славы? Могу ли я сегодня отправиться в святую землю, чтобы во славе и чести сложить свои кости у гроба господня? Могу избивать неверных и окровавленным мечом гнать с Корсики сарацинов, как мой предок? Или переплывать океан, чтоб открыть Новый Свет? Могу ли я, после Тересы из Авилы и Лойолы, стать святым? Стать полководцем после Хуана Австрийского и командовать стадом нищих скелетов, которое зовется «испанская армия»? Я вас спрашиваю — могу ли я вообще совершить хоть что-нибудь, что достойно мужчины и дворянина?

Голос Мигеля разносится по просторной зале, и, когда он умолкает, воцаряется гробовая тишина.

— Он прав, — помолчав, говорит Диего. — Все великое уже совершено до нас. Нам остается… А что нам, собственно, остается, черт возьми?

— Посредственность, — отзывается в тишине Альфонсо.

— Или, — медленно выговаривает Мигель, — или найти какой-то новый смысл жизни.

Минута молчания, и Мигель продолжает с жаром:

— Взять в руки божье творение, ощупать его, проникнуть в сущность, овладеть его сердцем, преобразить руками и мыслью, вылепить из этого праха новый вид, новое существо, вдохнуть в него иную душу, душу, подобную твоей собственной…

— Ересь! Ересь! — завопил Паскуаль.

— Молчи, — обрывает его Альфонсо и спрашивает Мигеля:

— А каков смысл, какова цель твоей Жизни?

Мигель бледен; он тихо отвечает:

— Я еще сам не знаю. Знаю одно — тут должно быть бешеное движение. Идти, бежать, лететь без устали, без передышки — через горы и долы, только не останавливаться, ибо остановка — это смерть.

Все помолчали, потянулись к вину.

Мигель наблюдает за друзьями и за самим собой.

Вот, говорит он себе, четыре алчущих души — и до чего же различны!

Паскуаль, фанатик, святоша, приговаривающий весь мир к хмурой набожности; его целью будет — тонзура священника или монастырь. Сегодня его еще лихорадит бунтующая кровь, но он превозможет эту лихорадку под знамением креста. Бог наполняет собой — и наполнит весь его мир, и всю любовь, всю человеческую страсть сложит Паскуаль к его ногам. Такова и моя судьба!

Альфонсо, светский человек и практик, — хорошо плавает по волнам своего времени. Что имеете вы против нашей эпохи, против времени, в котором нам суждено жить? Мировоззрение этой эпохи нечисто; маска лжи, а под ней — отвратительная правда: лицемерие, как говаривал Грегорио. Но, милые мои, подумайте, как это выгодно! Если я изменю богу, никто не увидит, разве что он сам. Ну, а уж его-то я сумею задобрить. Индульгенции-то на что? Отчитаю парочку молитв — и получу отпущение грехов на триста дней. И вы увидите, как я, потупив очи, шествую в храм хвалить Творца, как я шагаю в процессии, чья пышность увенчивает благочестие, вы заметите, как я пощусь на ваших глазах и каюсь в грехах моих. Так будет на улице и в храме. А до того, что я делаю дома, за столом своим в пятницу, или на ложе публичной девки, — до этого вам никакого дела нет.

Диего — совсем простенький случай. Как всякое животное. Растет, ест, толстеет, спит, прелюбодействует, пьет, лентяйничает, а насчет того, чтоб что-нибудь желать… господи, зачем? У отца богатые поместья. Когда-нибудь они перейдут к нему. У отца усердная и тихая жена. Когда-нибудь такая же будет и у него. И детей он воспитает по разумению своему, чтоб секли подданных и заставляли их работать — так же, как это делал его отец, как будет делать он сам.

О Грегорио, мудрый старик, ты видел этих людей насквозь!

А я, владелец тысяч душ и мешков золота, говорит себе Мигель, я кажусь себе в их обществе отверженным. Я горю. Сердце горит и душа… Они знают, чего хотят, что ждет их в жизни, а во мне кипит кровь без размышлений, бесцельно… Сегодня восхищусь чем-нибудь, чтоб завтра отринуть. Я слеплен из сомнений и вопросов. Столько хочу, а не знаю, что и как. Столького жажду — и не знаю чего…

— Поставили бы вы всю свою жизнь на одну-единственную карту, неизвестную и неверную? — в экзальтации вскричал Мигель. — Отдали бы все, что имеете, включая жизнь, за одно-единственное событие, которое может залить вас счастьем или пронзить болью?

— Нет, — ответили с пренебрежением три голоса.

Вот разница между ними и мной, говорит себе Мигель. Я бы отдал. Я даже жажду этого.

— Что вы называете событием, друзья? — спрашивает Паскуаль.

— Добрый бой быков, затем чаша вина и Флора в объятиях. — Таково мнение Диего.

— Две скрещенные шпаги, блеск клинков и лужа крови, — отвечает Альфонсо.

— Мистический экстаз! — восклицает Паскуаль.

— А ты, Мигель?

Мигель цитирует Франциска Ассизского: «Молю, господь, приемли мысль мою из всего, что есть под небом. Приди ко мне, огненная и медоточивая сила любви твоей, да умру я от любви к любви твоей, если умер ты от любви к любви моей».

— Странная молитва, — говорит Диего. — Такая страстность даже непостижима у святого.

— То, что непостижимо, есть врата к более сильному ощущению жизни, — отвечает Мигель. — Поймать мечту, обагрить руки кровью рассвета, сжать в объятиях ангела, бьющего крылами, как лебедь, которого душат, понимать язык птиц, бодрствовать над трупом самого близкого… Быть может, умереть… Может быть, любить…