Удалось Лукомскому, как в принципе и ожидалось, договориться с генералом Гурко, так что и со стороны Особой армии Западного фронта подвохов в ближайшие дни не ожидалось.

Конечно, существовал огромный риск, что недобитая мной контра заговора, все эти Лукомские, Гурко и Брусиловы, попробуют замутить что-то новое, но это будет (если будет) явно несколько позднее и я надеялся что после решения вопросов с Петроградом и Москвой у меня будет больше вариантов для маневра и решений.

А вот с Северным фронтом пока все получалось значительно хуже. Генералы Рузский и Данилов наотрез отказались признавать наш Чрезвычайный Комитет и, соответственно отказывались выполнять его распоряжения. Начавшаяся было по приказу покойного Алексеева отгрузка четырех кавалерийских, двух пехотных полков и пулемётной команды была приостановлена и чем все это закончится пока не совсем понятно. А значит, был риск, что части, которые перебрасываются с Западного фронта, окажутся без подкрепления.

И самое главное - важнейшим фактором всей игры было то, как поведет себя благословенный монарх Николай Александрович, когда узнает о моих проказах.

* * *

ТЕЛЕГРАММА ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ МИХАИЛА АЛЕКСАНДРОВИЧА СВОЕМУ СЕКРЕТАРЮ ДЖОНСОНУ

Милостивый государь Николай Николаевич!

Вам надлежит немедля выехать в Петроград в качестве моего доверенного лица для координации действий и ведения переговоров. Найдите полковника Кутепова и дайте мне знать об этом в Ставку.

В. К. Михаил Александрович

ГЛАВА 14. ГОВОРИТ ПЕТРОГРАД

ПЕТРОГРАД. 28 февраля (13 марта) 1917 года.

Хмурое рассветное небо посылало застывшему внизу городу слишком мало света для того, чтобы уверенно разогнать мрак, царивший на его улицах. Ветер гнал по грязной заснеженной мостовой новые хлопья снега, еще белого и пушистого, еще такого чистого и праздничного, но уже обреченного через считанные мгновения смешаться с прозой бытия, став частью перепачканного сажей печных труб и лошадиным навозом последнего дня этой зимы.

Вместе с хлопьями снега были гонимы ветром куски всякого рода мусора и пучки сена. Непривычно тихо было на улице в этот час. Не спешили по своим делам люди, не переругивались возницы, не кричали под окнами торговки, не бегали по улицам мальчишки-газетчики, не звучали даже выстрелы, ставшие за последние дни не менее привычным атрибутом окружающего мира, чем ржание лошадей на улицах или мерный цокот их копыт по заснеженной мостовой. Лишь где-то хлопала на ветру незакрытая дверь. Лишь одинокий собачий вой тоскливо катился над затаившимся городом.

Даже у хлебной лавки никого не было, что было совершенно немыслимо еще вчера. Лишь надпись мелом на деревянном щите, который прикрывал ее окно. Надпись гласила:

«Хлеба нет».

И ниже другой рукой наискось размашисто приписано:

«Чума».

Сообщения о чуме, бывшие лишь неуверенными сплетнями еще сутки назад, за прошедшие день и ночь трансформировались в нечто совершенно неописуемое. Слухи ходили самые жуткие и, как часто это бывает с такого рода слухами, их содержание было совершенно иррациональным, таким, которое у любого отдельного человека может вызвать лишь недоверчивую скептическую улыбку, если ему кто-то расскажет об этом в обычной и привычной для него обстановке. Но, когда об этом говорят все вокруг, когда всё вокруг никак не может считаться обычным и привычным, а скорее наоборот является доказательством полного безумия и абсурда происходящего, тогда и восприятие таких разговоров меняется совершенно невообразимо.

Нет, нельзя сказать, что бездоказательные слухи, неподтвержденные никакими объективными наблюдениями и личным опытом каждого, могут продержаться сколь-нибудь долгое время, но достигнув своего пика на волне массового психоза и потрясений последних дней, они вполне могут привести к неожиданным результатам.

И пусть потом это явление массового психоза будет исследоваться врачами и социологами, пусть оно войдет в учебники в качестве классического примера влияния слухов на толпу в условиях нестабильности социума, пусть потом убеленные сединами профессора будут рассуждать о механизме этого явления, а очередные околоинтеллигентные персонажи, кривя свои губы, будут цедить о дремучести быдла и умственной ограниченности простонародья, пусть. Ведь все эти рассуждающие и брезгливо кривящиеся постараются не вспоминать тот день, когда они сами белея от страха, запирали наглухо двери, гнали посетителей и молочниц, и молились тому, кого не вспоминали уже давно, чтоб уберег и пронес чашу сию мимо. Пусть к соседям, знакомым, другим людям, но только лишь мимо. Спаси и сохрани!

Пусть так. Пусть чуть позже город начнет понемногу отходить, появятся первые робкие смельчаки, вышедшие на разведку или по острой необходимости. Пусть к обеду оковы страха начнут потихоньку спадать, пусть позже на смену ужасу начнет приходить нервный смех, пусть к вечеру город вновь начнет наполняться жизнью и вновь начнут на его улицах происходить события, исполненные молодецкой удали и лихости, которой обыватель постарается компенсировать свой утренний страх, но это все будет потом. Позже.

А в то утро Петроград замер.

Больше не собирались в кучки митингующие. Больше не ходили по улицам демонстранты. Развеселые солдаты и матросы не стреляли куда попало и не выискивали на улицах офицеров, а наоборот сидели по своим казармам, хмуро следя за тем, чтобы никто из сослуживцев не ходил в город, дабы не принести с его улиц заразу. Во многих частях даже выставили специальные караулы с этой целью.

На улицах революционной столицы России в то утро было безлюдно. Лишь ветер трепал на афишной тумбе газету. Лишь ветер этим утром мог прочитать:

«Исторической задачей русского народа в настоящий момент является задача уничтожения средневекового режима немедленно, во что бы то ни стало... Как можно законными средствами бороться с теми, кто сам закон превратил в оружие издевательства над народом? С нарушителями закона есть только один путь борьбы - физическое их устранение»…

Но не умел ветер читать, а потому невидимой своей рукой сорвал газету с тумбы и поволок ее дальше по пустынной улице…

* * *

ПЕТРОГРАД. 28 февраля (13 марта) 1917 года.

В зале висела тягостная тишина. Одни растерянно смотрели на Родзянко, другие же, наоборот, усиленно прятали глаза. Триумф, который был так явственен, так очевиден, что казалось, был уже вполне осязаем, вдруг начал стремительно удаляться от них, а на его место вдруг снежной лавиной начали прибывать одни проблемы за другими.

Всеобщее радостное возбуждение, тот горячечный восторг, который двигал маховик революции, вдруг обернулся растерянностью. Заседавшие весь вечер и всю ночь вожди российской революции, трибуны великих социальных преобразований, борцы со старым режимом, поэты бунта, мыслители прогресса и вожди народа, все те, кто ночь напролет с упоением рассуждали о новой эпохе России, о прекрасном будущем и ненавистном прошлом, все те, кто с горящими от восторга глазами писали воззвания и новые законы, сочиняли директивы или размышляли о своих будущих мемуарах, стараясь не пропустить ни одного мгновения ошеломительной свободы, ни одного мгновения рождения нового мира, все они, вдруг, оказались неприятно поражены тем обстоятельством, что их власть, их влияние и придуманный ими мир, сияющий в лучах ослепительных перспектив – все это лишь иллюзия, игра их воспаленного ума, мираж, фантом и фантазия. Все оказалось тем сладким сном, который неожиданно оборачивается кошмаром. И вот уже промакивают накрахмаленными белоснежными платочками липкие от страха капли пота на лбах и шеях, вот рвут руки душащий воротник на шее, вот селится отчаяние в их глазах и начинается лихорадочное припоминание всего того, что каждый из них успел наговорить за эту ночь, кляня себя за болтливость и скудоумие, вот начинают они размышлять о том, что же будут говорить следователю на будущих допросах, как будут выгораживать себя, топя других для того, чтобы отвести удар от себя любимого…