— Нет. Только половину.

— Половину от последнего мешка муки? А потом приходили другие и требовали свою половину. Могла ли дожить любая семья до нового урожая?

— Для себя они припрятывали, — заметил старик.

— А почему им приходилось прятать продовольствие? Потому что все отбирали — немцы, итальянцы, усташи, домобраны, четники. И бог! Он брал последним. А мы уже брали после бога. Те, кто побогаче, убежали в города, а бедняки остались. Да у богачей много и не возьмешь, они всегда успеют что-то спрятать. Те же, за кого мы бьемся, отдавали последнее, а сами ели траву и землю. Потом приходили наши противники и жгли их дома за то, что те «добровольно» нас кормили. А наши отряды распевали: «Где народное войско пройдет…» Ха, ха! Мы берем еду и скот, мы берем проводников, их из-за нас убивают, а мы поем: «Счастливой станет страна…»

— Жизнь давно испорчена, — вздохнул старик.

— А если так, зачем мы еще больше портим ее?

— Слушай, — не выдержал Минер, — ты что, испугался?

В голосе его звучала сталь. Он сверлил Йована взглядом. «Да, это — комиссар из комиссаров! — опять отметил я про себя. — Он глубоко предан нашему делу!»

— Не так, как ты! — бросил Йован.

— Тогда бы тебе следовало рассуждать иначе.

— Как прикажешь?

— Говори как мужчина.

Йован не ожидал такого ответа. Нахохлившись, он шагал молча, с независимым видом. Может быть, вот эта его самостоятельность и нравилась Аделе? Конечно, Йован не трус, хотя и ненавидит войну. Он, наверное, из тех, что стараются показать себя с худшей стороны? Может быть, она жалела его? От жалости до любви — один шаг!

Я поймал на себе затуманенный взгляд Аделы, но девушка тут же отвернулась. Последние два дня она очень любезна со мной, хотя избегает смотреть мне в глаза. Да я и сам, как ни пытаюсь разговаривать с ней, как с остальными, ничего не получается. А что если и она неравнодушна ко мне? Я ведь не такой злой, как Йован. Да, вопреки войне и голоду Адела оставалась женщиной…

Значит, ты влюблен? А если она — нет? В силу обстоятельств мы оказались вместе. А в иных условиях она, может быть, и не взглянула бы на тебя. Так что будь мужчиной: возьми себя в руки. В своем воображении ты создал уже целый роман, но как на это посмотрит сама Адела?

А что если она возненавидит тебя?

XVII

Теперь, когда мы вышли из окружения, я все чаще стал думать о возвращении в строй. Где действуют сейчас наши? Где их искать? На северо-западе или на западе? Я — профессиональный военный, умею командовать взводом и ротой. И пока идет война, не могу жить без службы! Я должен вернуться в строй и сражаться за наше дело. Это мой долг, долг перед погибшими товарищами. Они всегда верили мне и по одному моему слову поднимались в атаку.

Вспоминая о своей роте, мне хотелось верить, будто не было этого боя на Сутьеске. Невозможно уничтожить этих людей!

Пахла согретая солнцем трава. День стоял теплый, но к вечеру в горах свежо. Жаль расставаться с Минером и Аделой, но, когда придет время, я сделаю это.

И все же от этой мысли мне стало невыносимо одиноко, как тогда, у реки, после боя. Эх, оказаться бы сейчас в Белграде, посидеть бы в «Касино», а потом побродить по Ботаническому саду. Или, крепко обняв девушку, очутиться бы в теплой комнате. За окном моросит мелкий дождь и качаются старые деревья. А рядом — она. Я отметил бы, что ей к лицу темное летнее платье и что ей идет мокрая прядь волос. Я пил бы вино за ее здоровье, так как никогда не любил, чтобы кто-то пил за мое. Видел бы ее волосы, разметавшиеся по подушке. А потом бы утро заглянуло к нам в распахнутое окно, и все было бы так хорошо и чудесно…

«Не распускайся!» — приказал я себе. Вокруг были пустые горы. В вершинах столетних деревьев выл ветер, нагоняя еще большую тоску. Я уже привык к лесу, мог уловить в нем каждый шорох, умел различать, как трещит ветка под ногой человека, определял прыжки зайца, топоток ежа, короткий шаг барсука, понимал по полету, когда птицу вспугнул человек и когда она летит за пищей. Я привык к этой жизни и постепенно стал воспринимать ее как свою.

Но так ведь можно и одичать…

Чувство одиночества в течение дня не покидало меня. Мысленно я уже видел себя в какой-нибудь воинской части. Наверное, вот так же скучает по своему ремеслу ветеран-вояка, когда кончается война.

Два года я был солдатом, знаю винтовку как свои пять пальцев и владею ею, как герои Дюма — шпагой. А сейчас я просто-напросто безработный ремесленник, берущий подряд на любую работу.

Я не растерял своей веры. Моя вера выдержала испытание. И сейчас мне ясно, как день, за что мы боролись…

Ночью, отделившись от своей группы, я отправился к домику на опушке леса. Здесь жил человек, которого я знал два года назад. Когда-то он был членом комитета.

Кругом царила непроглядная тьма. Услышав мои шаги, залаяли собаки. Я постучал в дверь.

Стучать в этих краях приходилось долго. Жители притворялись спящими, хотя бодрствовали больше, чем пришелец. Наконец, мне удалось их «разбудить».

— Кто там? — спросил женский голос.

— Наши, — отвечал я.

Так говорят представители всех армий. Слово «наши» не вызывает страха. И в то же время попробуй угадай, какие такие «наши»?

В конце концов мне открыли. Я увидел женщину лет сорока в холщовой одежде и пятнадцатилетнюю девочку. В углу комнаты лежал паренек лет двенадцати. Хозяина дома не оказалось.

У меня, вероятно, был такой жалкий, измученный вид, что первоначальный испуг на их лицах быстро уступил место спокойному любопытству.

— Ты партизан? — спросил мальчик.

Женщина прикрикнула на него, но только так, из вежливости. Ей и самой не терпелось узнать, кто я такой.

— Да, — ответил я.

Женщина взглянула на меня более приветливо. В это время в дверях показался глава семьи. Высокий, худой мужик с усами.

— Добрый вечер, — произнес он, пристально изучая мою персону. На миг что-то дрогнуло в его лице, но он, видимо, поспешил отмахнуться от этого видения. Но как бы худ и изможден ни был человек, его невозможно не узнать, даже если это и не очень приятная встреча.

Я протянул ему руку. Деваться было некуда, и он спросил:

— Это ты, Грабовац?

— Да.

Я видел по его лицу, что он и боится, и жалеет меня. Жалость мне его не нужна — я солдат. А смятение его можно понять как трусость.

— Еле узнал тебя, — произнес крестьянин. — Здорово ты умучился.

Он говорил это, а глаза его так и бегали по моему лицу, будто рассматривали давно забытую и уже ненужную вещь.

— Все ли уничтожены? — Он прослышал о бое у реки.

— Нет, — ответил я, решив быть искренним. — Разбита моя дивизия. Остальные вышли.

Он, конечно, не поверил, хотя из учтивости кивнул головой: мол, иного ответа от солдата он и не ожидал.

— Очень ты переменился, — сокрушенно произнес он, и в его голосе я снова уловил жалостливые нотки.

— Как в этом краю? — спросил я.

— Трудно. Прошла огромная армия. Забрали все, что не удалось спрятать.

— Кто-нибудь пострадал?

— Нескольких человек отправили в лагерь. Я скрылся на это время.

— А сейчас?

— Никого нет. Внизу, в Жупе, стоит их дивизия. В соседнем селе — вспомогательные части. А поскольку они мусульмане[7], сюда пока не ходят. Но люди напуганы.

— Ладно, — сказал я. — Не так страшно.

— Ты один?

Я помолчал, но, решив, что терять нечего, ответил, что нет, не один и что иду на поиски части.

Все это время дети не сводили с меня широко раскрытых глаз. Мой вид вызывал у них не жалость и не страх. В их взглядах я читал восхищение. «Вот почему, — подумалось мне, — мы рассчитываем на молодежь. Пусть у нее мало жизненного опыта, но она острее чувствует все новое, все то, что делает нас прекрасными. Пусть старые, искушенные в жизни люди считают нас безумцами. Дети наши безошибочным инстинктом воспримут все хорошее от нас».

И словно опасаясь за своих ребят, мать резко крикнула им:

вернуться

7

В годы народно-освободительной войны от рук хорватских и сербских националистов погибло много мусульман. Для защиты своих сел мусульмане создавали специальные, мусульманские отряды. — Прим. пер.