— А ты, дед, еще ловок белковать.

— Глаза и ноги куды еще с добром, — не без гордости ответит Финогеныч и тут же выдаст глубоко запрятанную в сердце обиду: — Мне бы еще сколь годов почту гонять, да — вот видишь… не довелось…

Эта обида ежечасно жила в нем, — он не мог простить начальству: по какой такой причине отставили его из ямщиков, когда он еще, быть может, и молодого за пояс заткнет?..

Белку — целые связки — отвозил Иван Финогеныч в Завод. Но много ли выручишь за белку? Все уходило, как в прорву, все эти несчастные копейки.

И снова показывался Иван Финогеныч на деревне с неизменным своим лагушком, с туясьями. У Ахимьи Ивановны, сердобольной дочки, отлетало от сердца, и в эти дни она была особенно ласкова к отцу и щедра.

Однажды Иван Финогеныч приехал в деревню весь залепленный снегом, озябший до крайности. В дороге его захватила пурга, и он поспешил скорее к дочке.

В сенях Финогеныч отряхнул облезлую свою дошку и, войдя в избу, принялся дуть на закоченевшие, негнущиеся пальцы, попеременно подносить ко рту то одну, то другую руку.

— Бедынька, какая погода дует! — ахнула Ахимья Ивановна.

— Я и то говорю, — поднялся навстречу старику Аноха Кондратьич.

Ахимья принялась стаскивать с отца заиндевелую дошку.

— Погоди… руки зашлись, — пробормотал он.

— Руки? Ой и персты у тебя, батюшка! — глянув на его руки, чуть не заголосила Ахимья Ивановна. — Варьги-то где? Неужто в дороге потерял?

— Потерял… ежели б были, — слабой и горькой улыбкой усмехнулся Иван Финогеныч.

— Да неужто ж она тебя без варег отпущает! Неужто ж долго их связать, али с овчины пошить?! Замучила она тебя, батя!

— Ермишка последние куда-то запропастил, — глухо отозвался Финогеныч. — Шерсти нету… Все замучили…

Широко всплеснув руками, Ахимья Ивановна выбежала в казенку.

— Вот тебе, — вернулась она тотчас же, — вот… две пары, белые, мяконькие. Одну-то ты носи, а другую схорони подальше.

— Да уж и доводится в своей семье хоронить, — принимая подарок, сказал Финогеныч.

Аноха Кондратьич не то осуждающе, не то одобрительно глядел на жену. Бранить ли ее потом за расточительность, — какие варьги отдала, добро бы хоть пару, а то две! — или похвалить за мягкое сердце, за любовь к старому родителю, или уж смолчать вовсе? Аноха не мог сейчас ничего сказать себе и только поглядывал на обоих.

— Давайте-ка садиться, — нашелся он наконец, — согревай батю… чем бог послал…

Только к вёшной, после Егория, когда отделяли старики на деревне женатых сынов, удалось Ивану Финогенычу найти себе покупателя, — сосватала ему Ахимья Ивановна чьего-то албазинского многодетного большака, и вошел тот в старикову кандабайскую избу, отсыпал Финогенычу за это круглого хлеба и дал в придачу сотню мелкого серебра.

Повеселел после того Финогеныч и, проезжая мимо огромного белого сруба школы, говорил себе: «Оно и впрямь по-крутому жизнь поворачивает. Вот школу поставили… Отродясь у семейских этого не случалось. И в заведенье того не было… Эх, дожить бы да настоящих дней!»

3

Беспокойную зиму провел фельдшер Дмитрий Петрович: приходилось вести не шуточную, чреватую невесть какими опасностями и подвохами, упорную борьбу за кусок хлеба. И с кем? С самим уставщиком Ипатом! Он, Дмитрий Петрович, определенно знает это, на то у него глаза и уши, на то под боком у него разбитная всеведущая Елгинья Амосовна.

Только у нее, Елгиньи, и находил он утешение во всех этих горестях. Ну, разве не сбежал бы он давно из деревни, если б не она! Гуляла по селу оспа, клевала детвору, множились домовины и бабьи причитанья — и что он мог сделать, когда бабы наотрез отказывались от прививок, ссылались на священный текст и пастыря?

Елгинья Амосовна многозначительно говорила:

— Подожди, подожди, Петрович, пройдет эта лихость…

— Какая лихость?

— Я-то уж знаю, а тебе и знать незачем.

Дмитрий Петрович пожимал плечами. Видимо, Елгинья была в курсе всех закулисных деревенских дел. Но, не выдавая ничьих секретов, она, однако, так ловко подсказывала ему тот или иное шаг, что он никогда почти не оставался в проигрыше. Он снова, как и вначале, начинал благодарить судьбу, — какую она хозяйку послала ему!

Это был один источник утешения, но был и другой… Еще на первых порах Дмитрий Петрович, старый убежденный холостяк, был потрясен задорным смехом своей хозяйки. «Ох, уж эти солдатки!» — смеялась тогда Елгинья и без стеснения заглядывала ему в глаза…

Однажды в субботу Елгинья Амосовна, как всегда, истопила баню, и, как всегда, первым пошел мыться Дмитрий Петрович. Он не спеша разделся в тесном неудобном предбаннике и, пригибаясь, чтоб не удариться головою о черный потолок, прошел в темную баню, — здесь было сумеречно, свет жидко проникал сюда сквозь донельзя пропыленное крохотное окошко. «Надо будет заняться гигиеной… реформами», — наливая в шайку воды, едва успел он подумать, как дверь скрипнула и кто-то вошел.

— Эй! кого там нелегкая несет? — грубовато прикрикнул Дмитрий Петрович, но тут же осекся, подхватил шайку: на пороге предбанника стояла хозяйка.

Елгинья сделала уверенный шаг вперед. Она была без кички, с распущенными волосами, в одной станушке без пояса…

Так началась потайная связь фельдшера Дмитрия Петровича со своей хозяюшкой Елгиньей Амосовной. Стоило ли ему после этого бежать из деревни?..

К весне дела Дмитрия Петровича стали поправляться. Он ловко так, — лучше всякого знахаря, — предсказал конец оспенной эпидемии, и это не могло не возыметь своего действия на умы семейских баб. Звезда фельдшера — мастака вновь начала восходить, снова стали притекать больные. Но, видимо, рассуждал Дмитрий Петрович, к этому имеются и другие причины. Во всяком случае, неспроста пронырливая Елгинья Амосовна говорила ему:

— Шатается народ от Ипата. Сумный он ходит, будто бы мокрый.

Дмитрий Петрович и сам замечал это. Замечал он и то, как день ото дня веселеет председатель Алдоха, — это был добрый знак. Председатель никогда не переставал интересоваться делами фельдшера, а за последнее время начал во всем помогать ему, — гнал к нему баб с хворыми ребятишками, а один раз даже собрал специальный женский сход насчет оспы: как добиться, чтоб больше она не вернулась. Сход, правда, получился малолюдный, тощий, но все же Дмитрий Петрович получил возможность сказать речь о пользе оспенных прививок перед тремя десятками кичкастых матерей.

Бывший председатель Мартьян Алексеевич, поправившись от смертельных ожогов, тоже немало содействовал популярности фельдшера. Мартьян теперь часто появлялся то тут, то там, ходил по дворам насчет леса для школы, матерился по-прежнему, и кто же не знает, что не материться бы ему, не шуметь, если б не выходил его лекарь… шила в мешке не утаишь.

А как начали строить школу, и полезла она день за днем вверх, тут уж и вовсе народ на Алдохину сторону переметнулся, и поменьше стали прислушиваться к Ипатову голосу бабы. А значит, и фельдшеру легче стало.

Что же такое произошло? Отчего заскучал Ипат Ипатыч, отчего народ зашатался?

События этих последних месяцев вдребезги разбили хрупкую веру Покали, спутали все карты уставщика Ипата, сбили с толку всех справных мужиков. Вспыхнувшая так ярко осенью надежда на возврат японцев развеялась к весне, как дым в степи, лопнула, как мыльный пузырь… Старики приступали к пастырю с расспросами. Но что он мог сказать им?

Ипат Ипатыч безутешно тыкал пальцем в газету, заставлял Астаху читать, — не по нутру пастырю еретицкая светская грамота, грех живой, — приговаривал со вздохом:

— Вот, вот!..

Газету, крадучись, Астаха уносил обратно к смотрителю Афанасию Васильевичу.

Что и читать, когда и без того видно: возвращаются один за другим на деревню молодые солдаты и партизаны и веселые, зубоскаля, разносят из улицы в улицу гиблые для крепышей вести: зимою под Волочаевкой так тряхнули беляков, что, не опомнясь, сдали они Хабаровск, без задержки покатились к морю, а там им конец… Скоро придет конец черному буферу атаманов и купцов каких-то Меркуловых, засевших во Владивостоке, и будто бы японец соглашается уж на переговоры не с республикой этой, что в Чите, а с Советской Россией, с самим Лениным…