— Породниться нам с Егором Терентьевичем немалая честь… От такого ясна молодца кто откажется? Только я вот что тебе скажу, Григорий Егорович: теперь не старое время, когда силком замуж сбывали, теперь вкруг девки походить надобно, поглянуться ей да за ручку к батьке с маткой и привести — благословите, мол, старики… Наше стариковское дело по нонешним временам в этом разе сторона. Мы с Анохой мешаться не станем — не нам жить, не нам любить… Хоть и шибко распродались мы с Анохой и счас еще распродаемся, а товар у нас не перевелся-таки, был бы купец ладный да умелый, — кончила она загадкой.

— Спасибо на умном слове, Ахимья Ивановна, — чуть наклонил большую свою голову Гриша. — Примем, как говорится, к сведению и руководству.

И он снова воззрился на красавицу Фиску: откуда ему было знать, что старая печется о судьбе младших своих дочек — Кати и Грипены?

Фиска опять не ответила ему, лицо ее было замкнуто и холодно, она не проявляла никакого интереса ни к Грише, ни к его друзьям, скромно выполняла свои обязанности хозяйки, разливающей чай.

— Что молчишь, Онуфриевна? — не утерпел Гриша.

— Сижу, слухаю, что мне говорить-то, — потупилась Фиска. Дальше разговор не клеился…

Распив поллитровку, гости вылезли из-за стола, поблагодарили, откланялись, заспешили. Их не удерживали — недалеко и до первых петухов.

На прощанье Гриша обратился к Фиске:

— Проводи-ка, Фиса, до ворот, двор-то ваш незнакомый.

— И то, — сказал Аноха Кондратьич, — проводи гостей… Поклон Егору Терентьевичу и Варваре Леферовне сказывай, Егорыч…

Фиска вышла с гостями. Они слегка пошатывались. Отложив калитку, она пропустила в улицу Гришиных друзей, а он сам чуточку приотстал и небрежно коснулся пальцами Фискина подбородка:

— Когда увидимся, Фиса?

Она откинула его руку, подтолкнула в спину в узком проходе калитки.

— Не дури! — строго бросила она — и захлопнула калитку. С улицы раздался требовательный стук в ворота.

— Экая ты! Отопри! — умолял Гриша. — Отопри!..

— Иди, иди себе! Что вздумал! Спать пора! — сердито крикнула Фиска и кинулась в избу.

А в улице двое парней тащили от ворот сопротивляющегося Гришу, но он вырывался… пробовал снова и снова ломиться в калитку…

8

Большое горе свалилось на Грунькины плечи. По ночам Грунька плакала, но гнев и обида не позволяли ей первой сходить к Ваньке, предъявить свои права на его любовь, оборвать эту жестокую, мучительную неизвестность…

С того вечера, как умерла Сидориха и она вернулась из Албазина сама не своя, Ванька только однажды приходил к Епихе подать заявление о приеме в артель. Фиска тоже забегала раз — и случайно ли, что именно в тот же день и час, что и Ванька? Не подстроена ли была эта встреча, не условились ли они заранее? Видно, это так и есть, между ними сговор, Фиска околдовала ее любимого, оторвала его от нее, отбила, навсегда отбила… Иначе никак не могла она объяснить себе, почему он не нашел для нее ни одного слова у изголовья покойницы, он, который бесперемежь твердил: «Вот помрет, тогда и поженимся». И что же? — злую старуху унесли в могилу на бугорок, кажется все путы теперь развязаны, а он не идет…

Нежданный приход Ваньки к ним, встреча его с разлучницей Фиском у нее на глазах подтвердили самые мрачные предположения Груньки. Парень даже не поглядел на нее, — боязно и стыдно ему поди! — наскоро переговорил с Епихой, сделал что надо и увел Фиску… Они пошли вместе, — это ли не улика, не доказательство черной его измены?

Грунька не вытерпела, выскочила следом в темные сени, задохнулась в крике:

— Не смей, Фиска! Фиска, не смей!..

Та непонимающе обернулась, немой вопрос застыл в зеленых ее глазах… Но она захлопнула двери сеней, ничего не могла вымолвить больше, слезы и злоба душили ее, она затряслась в рыданиях…

Грунька пересилила себя, обуздала печаль свою, свое невыразимое горе…

С той поры все в доме стали примечать в ней большую перемену: будто та Грунька — и не та, затуманился взор девки, тоска в глазах ее, задумчивость, молчаливость. Епиха первый подметил эту перемену, — от его глаза не укроешься. И как-то раз, оставшись с сестрою наедине, пристально поглядел на нее:

— Что с тобой сделалось, Грунюшка?

— Ничего, — потупилась она.

— Как ничего? — принялся допытываться Епиха. — Анадысь ты укачивала Феньку… я думал: мне померещилось… Ан, выходит, и не померещилось. Ты ведь плакала тогда?

— Не плакала я, — прошептала Грунька, — с чего ты взял?

— Сказывай! — не поверил Епиха. — Может, надоела тебе девичья доля? О женихе тужишь?.. Хочешь, чтоб я просватал тебя, вот как Фиску?

Она готова была взвыть от тоски, — не он ли обездолил ее, подсунул ее жениха ненавистной Фиске? Это он лишил ее любимого, он — родной брат! Но разве он виноват? Ежели б только Епиха мог знать, он никогда бы не стал этого делать, заступился бы за нее, единственную свою сестру, пособил ей… Нет, она не имеет права серчать на него…

— Что же молчишь? — с братским участием спросил Епиха.

— Нечего и сказывать-то… нечего…

Грунька поспешила уйти, оставила Епиху в глубоком раздумье: «Нет, здесь что-то не так…»

Фиска тоже пробовала расспрашивать Груньку, что означал ее крик в сенях и к чему относилось ее требовательное «не смей!». И так же, как брату, ничего не ответила она. Что ж ей, кричать, что Фиска отняла у нее любимого, отняла счастье, что она брюхата и скоро будет рожать, — в этом она даже Ваньке не признавалась! — нет и нет, этого не дозволяет ее девичьи гордость и стыд. Слов нет: узнай правду, Фиска станет пытать Ваньку, он может быть посрамлен и наказан за свою измену, — он лишится и Фиски и ее; или… вернется к ней? Ну, а вдруг Фиска не поверит или поверит только Ваньке, который нагло ото всего отопрется, и они оба понесут о ней по деревне худую, позорную славу? Нет и нет, лучше смолчать, лучше вырвать себе язык, кинуться головой в колодец!

Зря приставала Фиска, зря заставляла обливаться кровью несчастное Грунькино сердце, — ничего не добилась, отстала. Была Фиска Грунькина подружка, и нет подружки — лиходейка, злая змея, вот она кто ей теперь!

9

Насыпала снегу зима, и брат Епиха давно уже поднялся на ноги, а Грунька все еще не соберется в Албазин к Ваньке, не может заставить себя пойти к нему… пойти, быть может, в последний раз!

И вот как-то раз Епиха возвратился от Анохи Кондратьича и сообщил за обедом:

— На свадьбу звали нас. На рождестве свадьбу играем — Фиску за Ваньку Сидорова выдают… Легкая рука у меня, Лампея!

— Да неужто! То-то радости батьке с маткой, — ответила обрадованно Лампея, — совсем было скисла девка, будто вековухой оставаться собралась. Помнишь небось, какая она еще летом была?

Епиха загадочно ухмыльнулся: ему ли не помнить, не он ли причина Фискиных недавних слез? Только он, да сама Фиска, да еще, кажись, старая Ахимья Ивановна знают, что творилось с красавицей все эти годы, — даже, от Лампеи, от которой Епиха ничего не таил, даже от нее, скрыл он тайну несчастной Фискиной любви.

Епиха еще раз улыбнулся и сказал:

— Заприметил я в Фиске перемену — щеки налились, глаза блестят. Совсем другая стала девка! И Ванька тож… Помнишь, они вместе к нам приходили… Ну, думаю, клюнуло, не пропало мое сватовство. Я чуток подтрунил над ними, а расспрашивать… зачем, думаю, в чужие дела мешаться, в краску молодых зря вгонять. Идет дело, вижу, — ну и пусть идет. Все равно, мол, на свадьбу позовут свата, никуда не денутся. И, вишь, позвали… Теперь бы мне сестренку за хорошего парня пристроить…

И тут Грунька не выдержала: едва дождавшись конца обеда и наскоро убрав со стола, она кинулась в Албазин. Сухая, колкая злость будто подхлестывала ее.

Счастливый жених был как раз дома — где ему и быть в эту пору. Увидав вошедшую в избу отвергнутую любовь свою, Ванька съежился, точно в ожидании удара, застыл на лавке. Гневная, с колючими глазами, Грунька стояла перед ним и, тяжело дыша, молчала. Он понял — она пришла требовать ответа.