— Таким папашей сделаться нетрудно. — Я сидел перед плиткой на корточках.

Мне надоело сушить брюки, я повесил их на спинку стула, выпрямился и подошел к окну. В открытую форточку доносилась танцевальная музыка из парка.

Валя… Чем дальше уходила от меня Венера, тем все ближе становилась Валя. Я вспомнил первое впечатление о Вале. Тогда я был уверен, что она и не посмотрит в мою сторону. Но появилась другая, и я бросился за нею. Зачем? Валя… тихая и такая красивая. Ну, не такая, как Венера… и все равно в двадцать раз лучше меня. Каюсь, Валя, что я такой непостоянный. Но ничего, я исправлюсь, и ты узнаешь, каким хорошим другом я могу быть для тебя.

Я прошел по классу, потом пошел гулять по залу. Хорошо, что среди нас одни ребята и по школе можно разгуливать в трусах.

Запахло гарью, и я, вспомнив о своих брюках, стремглав побежал обратно в класс. Что я надену, если они сгорят?

От плитки поднимался дым. Это догорал мой носовой платок, каким-то образом выпавший из кармана.

В час ночи я принялся отглаживать утюгом, взятым в больнице, свои брюки. Может быть, никогда еще учительский стол не испытывал такого давления.

Когда я вошел в общежитие, Гринин и Захаров уже спали.

Я повесил брюки на вешалку и лег на койку, накрывшись одеялом с головой. Теперь будильник тикал приглушенно.

Я вспомнил первую ночь, проведенную в этом классе. Тогда я мечтал совершить подвиг, теперь я знал, что совершить его не так-то просто.

Как я завидовал Коршунову, его умению! Если бы хоть когда-нибудь я был похож на него!

Хорошо мечтать о подвиге, о славе, об открытиях, а вот попробуй соверши хотя бы самую малость сам.

И все же… я надеюсь. Правда, уже не так, как в первую ночь, проведенную здесь.

Я уже начинал засыпать, когда услышал стук в окно. Или мне показалось? Лениво высунул голову из-под одеяла. Я пока еще не знал, что стук в окно ночью — это значит, чья-то жизнь в опасности. Стук повторился.

Кому понадобилось нас будить? Может быть, в больницу привезли интересного больного и дежурный врач послал за нами? Захаров, кажется, просил на утренней конференции всех врачей об этом.

Я побежал к окну и вгляделся в темноту: женщина держала на руках ребенка.

«Опять женщина с ребенком! — мелькнуло в голове. — Опять какая-нибудь каверза».

Женщина подняла руку. Я просунул, голову в форточку и спросил:

— Что случилось?

— Умирает мой Гришенька. Помогите! Мне сказали, тут доктора живут.

Я услышал глухие рыдания. Голос женщины был немного знаком. Я не мог вспомнить, где его слышал.

Ах, это Гриша… Не тот ли, который пас корову под дождем в день нашего приезда?

Раздумывать было некогда. Когда просят о помощи, некогда долго раздумывать. Я закричал изо всех сил:

— Подъем! Тревога! — и включил свет.

Первым вскочил Захаров. Спросил:

— Что случилось?

Гринин сел, сбросив с себя одеяло.

— Пожар? Пожар на первом этаже не страшен, чего орешь?

— Быстро одевайтесь! — крикнул я. — Человек умирает! — И, натянув брюки, выбежал из класса. Открыл ключом входную дверь, сбежал с крыльца, закричал: — Несите сюда!

Я взял мальчика на руки, внес в класс и положил на стол, на котором недавно гладил брюки. И подумал, что, может быть, никогда еще на этом столе не лежал больной человек.

— Что с сыном? — спросил я женщину.

— Не знаю. Ничего не знаю.

Губы ребенка не двигались.

— Он же не дышит! — сказал Гринин.

— Может, он подавился костью? — спросил я.

— Зачем вы сюда его принесли? — крикнул Гринин. Лицо его выражало испуг и растерянность.

— Рассказывайте быстрее. Что с ним? — потребовал я.

— Он второй день ничего не ест, только чай пьет. Больше ничего не знаю.

— Надо осмотреть горло, — сказал Захаров.

Мы начали осматривать рот ребенка — ничего плохого. Тогда я засунул ему палец в рот: может быть, удастся нащупать кость? Кости не было.

Попробовал руки Гриши — холодные, посмотрел на ногти — синеватые. Приоткрыл веки — глаза мутные. Меня обдало холодом.

Я схватил тонкую ручку мальчика. Пульса не было. Но вот опять пульс. Слабый, такой слабенький, что его едва ощущали кончики пальцев. Я чувствовал, с какими огромными усилиями вконец ослабшее сердце проталкивает кровь. Жив Гришка! Но тут снова пульс пропал, он исчез совсем, и сколько я ни искал, найти не мог. Я подумал, что пульса и не было вовсе, что мне это лишь показалось. Наверно, это был не его пульс, а мой, пульсация мелких сосудов в моих пальцах.

Я стоял возле стола и смотрел на синеющее лицо мальчика. Я с радостью отдал бы ему свое сердце, вот сейчас, в эти секунды.

Пульса не стало, и Гриши не стало. Он должен был жить. Я должен был его спасти и не смог!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРОДОЛЖАЕТ ПОВЕСТЬ ЮРА ГРИНИН

Человек должен жить i_014.png

…На кой черт она его сюда притащила! Каша ревет, как последняя баба. Я всегда считал, что этот парень — тряпка. Пещерное ископаемое, неорганизованная материя. Если врач будет проливать слезы над каждым больным, его ненадолго хватит.

А впрочем, есть над чем зареветь. Труп в студенческом общежитии! Вся практика замарана. Вот о чем стоит реветь.

Захаров все еще возится у мальчишки. Захаров-то не способен пустить слезу: как-никак доблестный артиллерист. Ищет пульс, а точнее — вчерашний день. Зачем ищет? Место мальчишки в морге. Вадим Павлович завтра будет потирать руки.

Черт знает что! Надо кончать возню.

Я подошел к столу.

— Захаров!

Он не ответил, не поднял головы. Его пальцы, еще мгновение назад искавшие, вдруг застыли. Пальцы прислушивались. Он взглянул на меня:

— Жив!

Невероятно! Моя рука сама собой оказалась на запястье мальчишки.

— Поймал? — спрашивает Захаров.

— Пульс есть, — отвечаю.

Захаров распрямил спину, у него был торжествующий взгляд.

— А сердце ведь раздумывает, работать или нет.

Подбежал Каша и прямо впился пальцами в правую руку мальчишки.

— Мать, вы слышите? Гриша жив! — закричал он.

Вот задача: вынести труп было просто. А теперь…

— Несем на «Скорую помощь»! — предложил я.

— Не успеем. — Захаров полез в карман брюк и вытащил нож.

— Ты что? — спросил Каша.

— Будем оперировать. Трахеотомию, — ответил Захаров. Он раскрыл ребенку рот. Я увидел в зеве красноту и ничего больше. Видимо, процесс разыгрывался глубже, в гортани.

— Мать, вы согласны на операцию? — спросил Захаров. — Постараемся спасти мальчика, но обещать не можем. А если не оперировать, он обязательно умрет…

— Мне… я… Мужа похоронила, а теперь… Что ж… Делайте.

— Мать, подождите, пожалуйста, в коридоре, — сказал Захаров. — Юра, поднеси стул и усади, — сказал он мне.

Я взял стул и повел женщину из класса, поддерживая ее, чтобы она не упала. Я готов был делать что угодно, только бы не резать этого мальчишку.

Я усадил, женщину на стул. Сам стал рядом. Может быть, за пару минут они все кончат?

— У вашего сына воспаление в горле, поэтому и воздух не проходит, — говорил я женщине. — Но теперь, наверно, обойдется.

Как же, обойдется! Дорого обойдется.

Оперировать здесь, в этом грязном классе? Никакой стерильности. Ни инструментов, ни перевязочного материала — ничего! Изуверство! Чушь! Авантюра. После операции неизбежно начнется сепсис. Золотов был прав: не стоит рисковать из-за одного процента… Никогда не стоит рисковать из-за одного процента!

— Юра, ко мне! — раздался голос Захарова.

Я вбежал в класс.

— Твое мнение, Юра? — Лицо у Захарова красное, как у мясника.

— Свое мнение я уже высказал: на «Скорую помощь». И как можно скорее!

Захаров, торопясь и пыхтя, точил перочинный нож на обломке кирпича. Этим ножом он нарезал колбасу, сыр, вскрывал консервные банки, откупоривал бутылки. Теперь этим ножом он разрежет мальчишке шею.

Каша рылся в своем трехпудовом сундуке. Нашел время, идиот! И где он достал этот допотопный сундук из простой фанеры? Вскоре он вытащил сверток, завернутый в полотенце. Когда он развернул его, у Захарова глаза расширились, и он улыбнулся какой-то нечеловеческой улыбкой.