И в этом же пантеоне бессмертных при жизни — Павел Васильев.
Прямо скажем, несколько опрометчивой получилась последняя строчка.
В текущую «перестроечную» вакханалию Клюев действительно не вписался. Но именно на 1932 год, последний год его высочайшего творческого взлёта, пришлась последняя прижизненная публикация. В это же время после долгого перерыва появляются на страницах «Литературной газеты» стихи Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака, статьи Андрея Белого, Михаила Кузмина, Алексея Толстого… А Клюев печатается — в «Земле советской», главным редактором которого стал недавно старый друг — его и Есенина — член «Перевала» прозаик Иван Михайлович Касаткин.
Именно ему в журнал, на страницах которого весь год «великого перелома» (1929-й) выяснялось — кого же считать крестьянским писателем, и выяснялось, что ни Клюева, ни Клычкова «крестьянскими» считать нельзя, ибо не «крестьянские» они, а «кулацкие», — именно сюда принёс Клюев цикл «Стихи из колхоза», написанные в 1929 году, в год работы над «Каином».
Нет, невозможно уложить этого поэта в разлинеенную диаграмму. Невозможно дать однозначную характеристику ни одному из периодов его жизни. Казалось бы, работа над поэмой, проникнутой полным отрицанием современности, полностью исключает хотя частичное приятие чего-либо нового… Ан нет! «Стихи из колхоза» — это гимн колхозной жизни, поэтическое воплощение абсолютного счастья людей, воистину — рая земного.
Сытость и счастье. И как примета этого счастья — реалии любимого Востока, органически вплетённые в словесную ткань великого преображения земли. «Какая молодость и статность! / Не уязвила бед превратность / пшенично-яростного льва!.. / По сытым избам комсомол — / малиной ландышевый дол / цветёт зазвонисто и сладко…»; «Там сегодня именины — / небывалые отжины, / океан калёных щей / ждёт прилёта лебедей! / И летят несметной силой / от соломенного Нила, / от ячменных островов / стаи праздничных снопов!..»
Вот уж впору заговорить о конъюнктуре, о сдаче позиций, о попытке любыми средствами «перестроиться», да и опубликоваться, наконец… Тем паче что на происходящее в деревне Клюев глаза не закрывал. И не только вслух говорил с ненавистью о творящемся насилии, но и стихи рождал соответствующие:
Это — 1929 год. И в тот же год — совсем иная песня.
Видел своими глазами Клюев только-только созданные колхозы, куда входили со своим хозяйством зажиточные мужики, видел, как преображалась жизнь, как распрямлялись спины не только у бедняков, но и у тех, кто всю жизнь жил единоличным небедным хозяйством, трудясь от зари до зари… Потом эти колхозы будут объявлены «лжеколхозами», расформированы — и начнётся дикая гонка в построении новых колхозов, со зверским «раскулачиванием» без смысла и разбора, с выселением семей, со «встречными планами», приведшими к страшному голоду 1933-го… Но как же хотелось поверить в возрождение мужика на земле, на которую этот мужик не будет больше смотреть, как на Дагона, пьющего его кровь, и благословить молодое поколение, которое будет, будет ведь жить, наконец, счастливо на земле, кровью юных бойцов омытой…
«Стихи из колхоза» были напечатаны в одном номере с Васильевской поэмой «Лето», полной буйного цветения и поэтической мощи, поэмой, посвящённой Сергею Клычкову.
«Я помню, — вспоминал Сергей Островой, — как мы с ним (с Павлом Васильевым. — С. К.) ходили к Клюеву. К Николаю Клюеву!.. И когда мы пришли к Клюеву, а тот ютился в полуподвале, в комнате на полу лежали огромные церковные книги в деревянных и металлических окладах. И первое, что сказал Клюев, обняв Васильева: „Паша, ты ведь наш сокол!“ Это сказал Клюев, который, уж, слава богу, на своём веку повидал многое и многих…»
У Клычкова, который принимал в гостях Клюева, Мандельштама, тянущегося в этот свой «московский» период к «новокрестьянам», берущего у них мотивы, посвящавшего Клычкову стихи, уже обвиненного заодно со своими новыми приятелями в «великодержавном шовинизме», Васильев читал «Песнь о гибели казачьего войска» и лирические стихи. Как вспоминал Семён Липкин. Мандельштам отреагировал сразу: «Слова у него растут из почвы, с ней смешиваются, почвой становятся». А Клюев после паузы подошёл, обнял Васильева, крепко поцеловал: «После Есенина первая моя радость, как у Блока, — нечаянная».
Клычков заявил, услышав на этой встрече стихи Липкина, что «еврей не может быть русским поэтом. Немецким может, французским может, итальянским может, а русским — нет, не может…» — на что Клюев тут же среагировал:
— Проснись, Сергунька, рядом с тобой — Мондельштам.
Едва ли он читал в ростовской газете «Письмо о русской поэзии» «Мондельштама», где ему самому была дана точная и проницательная характеристика: «Клюев — пришелец с величавого Олонца, где русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности и простоте. Клюев народен потому, что в нём уживается ямбический дух Боратынского с вещим напевом неграмотного олонецкого сказителя»… Но при встречах Мандельштам, бесспорно, делился с ним своими впечатлениями о его поэзии именно в этом духе. Да и стихи, рождавшиеся у Осипа ещё в период встреч в общих компаниях с Клюевым в Ленинграде, писались явно под впечатлением от бесед с Николаем (взять хотя бы «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…», написанное в 1931-м). И его высказывание о Васильеве не могло не прийтись по душе Николаю: «Слова у него растут из почвы, с ней смешиваются, почвой становятся»…
Положение Павла, по-хорошему говоря, в тогдашней литературной жизни было если не «хуже губернаторского», то близко к этому. «Огонек», «Литературная газета» и «Земля советская» печатали его стихи, и в то же время была запрещена публикация уже набранной книги стихотворений «Путь на Семиге», а «Песню о гибели казачьего войска» Гронский после совета В. В. Куйбышева изъял из почти всего отпечатанного тиража «Нового мира», причем уже через много лет объяснил своё отступничество следующим образом: «Появление в журнале поэмы Васильева одновременно с рассылкой протоколов его допросов могло привести к возможным кривотолкам. Учитывая это, а также то, что противники Оргкомитета ССП из лагеря „воинствующих“ рапповцев могли представить публикацию поэмы (в сущности, безобидное дело) как некое демонстративное выступление редакции „Нового мира“ против советских следственных органов, я, посоветовавшись с В. В. Куйбышевым и А. И. Стецким, решил изъять „Песню о гибели казачьего войска“ из номера». Показательно это опасение перед не сложившими оружия рапповцами и И. Гронского, и В. Куйбышева, и А. Стецкого.