Изменить стиль страницы

— ВхОжу этО я к нему в кОбинет… А кОбинет-тО у негО грО-Омадный… А мебель-тО у негО вся пОрчёвая… А ОбстОнОвка-тО у негО вся шикарная… А занавеси-тО у негО бархОтные. А в углу-тО у негО гитара едрёнОя, с лентОчкОми… А на стОле-тО какаО да булОчки-тО сдОбные.

А на стОлах-тО… Да на пОлках-тО, да на полу-тО — книги, да книги разлОженные… А бумага-тО в них пергаментная… А края-тО, края-тО в них зОлОчёные. А внутри-тО в них всякая егО-тО дрянь напечатОннОя…

А сам-тО Он в кресле мягкОм, глубОкОм сидит и еле-еле слОва-тО мне, бездОрь этОкОя, цедит…

А мОи-тО… МОи-тО стихи — так печатать и не думает.

Гариной было невероятно смешно. Она наслаждалась этой беседой, как хорошим спектаклем.

— Ну и как же решили? — подначила.

— ЧегО тут решили?! «Не мОгу», говорит, «издОвать!.. Бумаги нет!.. Не хвОтает!..» А бумага-тО вся на егО-тО дрянь тОлькО и идёт!

Гарина продолжала хохотать. Клюев не мог взять в толк — что здесь смешного.

А когда мадам увидела под пиджаком у поэта «поповский», как она выразилась, крест, так её всю затрясло от смеха.

«Клюев, не поняв, в чём дело, и решив, что я вновь переживаю его рассказ, вдруг преподнёс: „бездОрь этОкОя“…»

Клюев прекрасно понял, в чём дело. И «бездОрь» относилось уже к самой Гариной.

Когда же он узнал, что за очередным накрытым столом хозяйка вволю потешила собравшихся рассказом о клюевских злоключениях и о его кресте под дружный хохот и что находившийся среди гостей Георгий Устинов, определивший Клюева в литературный обоз и обрекший его «на погибель» (вместе с Есениным), предложил «крест у Клюева Отнять, купить выпивки и выпить за здоровье „нОвОявленного батюшки“» — раз и навсегда перестал бывать в этом доме.

В Москве повторялось то же, что и в Ленинграде. Там он говорил с Воронским о возможности издания «Львиного хлеба» в «Круге». И услышал:

— Да человек-то вы совсем другой.

— Совсем другой. Но на что же вам одинаковых-то человеков? Ведь вы не рыжих в цирк набираете, а имеете дело с русскими писателями, которые, в том числе и я, до сих пор даже и за хорошие деньги в цирке не ломались.

— А нам нужны такие писатели, которые бы и в цирке ломались, и притом совершенно даром.

Этот критик, имеющий репутацию культурного человека, явственно намекал, что, дескать, знаем мы тебя, «рыжего», в твоём крестьянском зипуне да в смазных сапожках. Никуда не денешься, поломаешься вместе с остальными.

А в Питере — та же картина — в Союзе писателей, полноправным членом которого стал Клюев.

«Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо… Что-то старчески шамкает Сологуб. Гнило, смрадно, отвратительно…» — записывал в свой дневник Иннокентий Оксёнов.

А Сологуб в это время «шамкал» своё, наболевшее:

Ещё гудят колокола,
Надеждой светлой в сердце вея,
Но смолкнет медная хвала
По слову наглого еврея.
Жидам противен этот звон, —
Он больно им колотит уши,
И навевает страхи он
В трусливые и злые души.

«Смрадное» впечатление от происходящего было и у Клюева. Архипов записал отдельные характеристики писателей, с которыми Николай частенько встречался в то время.

«Был у Тихонова в гостях, на Зверинской. Квартира у него большая, шесть горниц убраны по-барски красным деревом и коврами; в столовой — стол человек на сорок. Гости стали сходиться поздно, всё больше женского сословия, в бархатных платьях, в скунцах и — соболях на плечах, мужчины в сюртуках, с яркими перстнями на пальцах. Слушали цыганку Шишкину, как она пела под гитару, почитай, до 2-х часов ночи…

Когда гости уже достаточно насиделись, вышел сам Тихонов, очень томным и тихим, в тёплой фланелевой блузе, в ботинках и серых разутюженных брюках. Угощенье было хорошее, с красным вином и десертом. Хозяин читал стихи „Юг“ и „Базар“. Бархатные дамы восхищались ими без конца…

Я сидел в тёмном уголку, на диване, смотрел на огонь в камине и думал: „Вот так поэты революции!..“

Н. Тихонов довольствуется одним зерном, а само словесное дерево для него не существует. Да он и не подозревает вечного бытия слова».

«Стихи Рождественского гладки, все словесные части их как бы размерены циркулем, в них вся сила души мастера ушла в проведение линии.

Не радостно писать такие рабские стихи».

«Глядишь на новых писателей: Никитин в очках, Всеволод Иванов в очках, Пильняк тоже, и очки не как у людей — стёкла луковицей, оправа гуттаперчевая. Не писатели, а какие-то водолазы. Только не достать им жемчугов со дна моря русской жизни. Тина, гнилые водоросли, изредка пустышка-раковина — их добыча. Жемчуга же в ларце, в морях морей, их рыбка-одноглазка сторожит».

«Накануне введения 40-градусной Арский Павел при встрече со мной сказал: „Твои стихи ликёр, а нам нужна русская горькая да селёдка“».

«Бедные критики, решающие, что моя география — „граммофон из города“, почерпнутая из учебников и словарей, тем самым обнаруживают свою полную оторванность от жизни слова».

Были, впрочем, в Ленинграде поэты, с которыми Клюев, казалось, находил общий язык. Так, он снова встретился с Кузминым.

«Был с П. А. Мансуровым у Кузмина и вновь учуял, что он поэт как кувшинка — и весь на виду, и корни у него в поддонном море, глубоко, глубоко».

Возможно, такое впечатление произвели на Клюева стихи Кузмина из книги «Параболы». А может быть, Кузмин читал в его присутствии свои тайные сочинения «Декабрь морозит в небе розовом…» или «Не губернаторша сидела с офицером…».

Сам же Кузмин писал о Клюеве в своем дневнике, как о «заветном и уютном человеке». И через десяток лет без малого, отказавшись писать либретто по роману П. Мельникова-Печерского «В лесах», предлагал передать этот заказ преподавателя Московской консерватории Ивана Пономарькова — «заветному и уютному». Знал — кто сможет достойно его исполнить.

Всеволод Иванов — «водолаз» — писавший в это время свою лучшую книгу «Тайное тайных» — также оказался ожидаемо близким человеком, до последних дней сохранившим в своем архиве окончательный беловой вариант клюевской «Погорельщины».

Неизменно сильное впечатление производил Николай, когда на импровизированных гостевых вечерах читал по просьбам собравшихся свои стихи. А. Артоболевская вспоминала реакцию Марии Юдиной: «Помню, после чтения поэта Клюева все сидели за несложным чаем, притихшие. Кто-то рядом сидевший прошептал: „Посмотрите на лицо Марии Вениаминовны. Портрет Рембрандта“».

…Вокруг Николая толпятся совсем уж неожиданные персонажи — обэриуты Даниил Хармс и Александр Введенский… Современник вспоминал, как «Даниил заходил к Клюеву, нравились ему чудачества Клюева: чуть не средневековая обстановка, голос и язык ангельский, вид — воды не замутит, но сильно любил посквернословить»… И в записных книжках Хармса 1920-х годов Клюев — частый гость: «Был у Клюева… К Клюеву… Снести Клюеву судака… Клюев приглашает Введенского и меня читать стихи у каких-то студентов, но не в пример прочим, довольно культурных…» …. Константин Ватинов, к стихам которого Николай Алексеевич проявляет повышенное внимание, сочетающееся с точным пониманием ограничений молодого поэта. «У Садофьева и Крайского не стихи, а вобла какая-то, а у Вагинова всё — старательно сметённое с библиотечных полок, но каждая пылинка звучит. Большего-то Вагинову как человеку не вынести». Сердечные отношения складываются с Николаем Брауном и его женой Марией Комиссаровой…

Старые знакомые ещё с дореволюционных времён, среди которых и бывшие «цеховики», и бывшие «футуристы», собираются вместе на квартирах, читают стихи, обсуждают с каждым днём меняющееся положение — меняющееся далеко не к лучшему для них… Уже в 1938 году арестованный Юрий Юркун давал показания о собраниях на квартире Бенедикта Лифшица, где Осип Мандельштам «в присутствии Н. Клюева, М. Кузмина, К. Вагинова и меня… вел антисоветскую агитацию, заявляя на притеснения цензуры и возмущался политикой советского правительства в отношении интеллигенции, которую якобы советская власть притесняет»… Надо полагать, что подобные же разговоры вели и остальные собравшиеся.