Изменить стиль страницы

Веру в происходящее и в смысл жизни теряли совсем молодые люди. «Красная газета», издававшаяся в городе, уже переименованном из Петрограда в Ленинград, из номера в номер печатала извещения:

«Отравилась Анна Меркулова 19 лет».

«С целью самоубийства ранила себя в голову выстрелом из револьвера Евгения Лурье 19 лет».

«Отравилась Елизавета Русецкая 18 лет».

«Отравилась Маргарита Кавардеева 20 лет».

«Отравилась Александра Испольнова 20 лет».

«Отравилась Александра Чеснокова 30 лет».

«Бросился со льда в полынью неизвестный мужчина. На вид ему около 25 лет».

«Отравился Павел Тулин 24 лет».

Похожая картина была перед Первой мировой войной, когда среди молодёжи — причём молодёжи не бедной, состоявшейся, «интеллигентной» — расцвёл самый настоящий культ самоубийства — как некоего «недоживания» до худших времён, по примеру также «не доживавших» в античную эпоху. Чтение Брюсова, Сологуба, Кузмина, расходившиеся кругами истории самоубийства Надежды Львовой, Всеволода Князева, Ивана Игнатьева — также весьма способствовали нагнетанию соответствующих настроений.

Теперь же причиной были полная потеря почвы под ногами и непреодолимое чёрное отчаяние.

Всё чаще говорят газеты:
Самоубийцы тот — да эти.
В пятнадцать лет отрава слёз,
А в двадцать пуля и наркоз,
Под тридцать сладостна петля, —
С надрезом шея журавля…

Это строки написанного через пять лет «Каина», написанного уже после гибели Есенина.

Лживой ещё Есенин появится в Ленинграде в середине апреля 1924 года. И встреча с ним не доставит Клюеву большой радости.

…Тяжело было смотреть Николаю на Сергея, выступавшего в Зале Лассаля (бывшем зале городской думы). Общение поэта с залом едва не кончилось диким скандалом. Сергей начал вещать, как при первом появлении в Петербурге ходил в мужицких штанах и сапогах — а теперь ходит во фраке. Вспомнил мимоходом про Клюева и Чапыгина, крикнул, что Блок и он, Есенин, «первые пошли с большевиками» — и что, дескать, за это получили? Фрак фраком, а жизнь хреновая, к поэзии отношение свинское, власть сучья и кругом — жиды… Зал уже начал реветь от возмущения, как Есенин вдруг оборвал свой «монолог» и крикнул: «Буду читать стихи! „Москву кабацкую“ хотите?» И — «врубил» без перехода, да так, что публика после каждого стихотворения ревела уже от восторга… Клюев, бледный, напряжённый, «любовался» всей этой картиной молча, лишь раз промолвив: «Не кобенился бы… Сам знает ведь, что им нужно…» Кто-то, сидящий рядом, начал поддакивать, но Клюев уже взъерепенился: «Молчали бы… Сами пишете по-татарски, не то что он», — и кивнул головой в сторону сцены… А потом наблюдал, как взбудораженная толпа выносила Есенина на руках.

«Эх, Серёжа, Серёжа, а слава-то кабацкая, стихам твоим нынешним под стать…»

А Есенин словно нарочно поддразнивал. В бывшей театральной студии Виктора Шимановского, ныне в центральной студии Политпросвета, при старых клюевских друзьях и в присутствии самого Николая он, явившийся в сопровождении своей свиты — ленинградских имажинистов — тут же уступил им инициативу, и они дочитались до того, что их начали попросту гнать из зала и требовать, чтобы читал один Есенин… Сергей приосанился и вышел на сцену, попросту объяснился с собравшимися, что, вот, дескать, тут Клюев меня считает своим — а я никакой не крестьянский поэт. Друзья-имажинисты считают своим — а никакой я не имажинист. Просто поэт — и дело с концом. И, конечно, каждое стихотворение его сопровождалось громом аплодисментов.

А вслед за аплодисментами — очередная серия скандалов.

Он просто не мог найти себе покоя. Владимир Чернявский вспоминал, что Есенин крайне неприязненно отзывался в этот приезд и о Москве, и о своей московской славе. «…Говорил о том, что всё, во что он верил, идёт на убыль, что его „есенинская“ революция ещё не пришла, что он совсем один…» Сквозь поток второпях выброшенных слов вырвалось: «Если бы я не пил, разве мог бы я пережить всё, что было?» «И тут, в необузданном вихре, — продолжал Чернявский, — в путанице понятий закружилось только одно ясное повторяющееся слово:

— Россия! Ты понимаешь — Россия!

В этом потоке жалоб и требований были невероятный национализм и полная растерянность под гнётом всего пережитого и виденного, и поддержанная вином донкихотская гордость, и мальчишеское желание драться, но уже не стихами, а вот этой рукой…»

— Что ж, — говорил сумрачный Клюев. — Ведь он уже свой среди проституток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе по улице.

Он словно не видел, как слетала с Сергея вся накипь, как становился совершенно иным его бывший друг. «Куда там богемная манерность, кабачковый стиль, — чудесный, простой, сердечный человек» — так передавал тогда же своё впечатление от Есенина один из случайных знакомых.

Есенин в эти дни обдумывал «Песнь о великом походе», где собирался из Петра I «большевика сделать»… Не он был первый на этом пути. И есенинский Пётр, в конечной редакции любующийся «на кумачный цвет на наших улицах», естественно, не мог быть принят Клюевым, что написал уже об императоре как о «барсе диком»… А поглубже заглянуть — так ведь и прав Есенин. Всепьянейший синод, непристойные имитации Евангелия и креста — не воскресли ли они в «Октябринах» и «комсомольском рождестве»?

…Сидя вместе с Клюевым у Иннокентия Оксёнова, Есенин рвался читать Языкова… В контексте разговора, где он жаловался, что чувствует себя в России как в чужой стране, а за границей было ещё хуже, что «Россия расчленена», и это больно осознавать любому великороссу — нетрудно предположить, что очень хотелось Сергею прочесть вслух для себя и для окружающих знаменитое языковское «К не нашим».

Вам наши лучшие преданья
Смешно, бессмысленно звучат;
Могучих прадедов деянья
Вам ничего не говорят;
Их презирает гордость ваша.
Святыня древнего Кремля,
Надежда, сила, крепость наша —
Ничто вам! Русская земля
От вас не примет просвещенья,
Вы страшны ей: вы влюблены
В свои предательские мненья
И святотатственные сны!

Ближе, ближе он был в своих душевных сопереживаниях Клюеву, чем сам хотел в этом признаться даже самому себе… И чем больше чувствовал он это — тем демонстративно пытался от Клюева оттолкнуться, Клюеву поперечить, особенно на людях.

Уехал. И вернулся в Ленинград в середине июня, предварительно написав Николаю о своём приезде.

* * *

«„Ленин“ Клюева — образец того, что получается, когда Клюевы берутся за такие темы, которых они не могут понять… Может быть, по Госиздату Клюев даёт своеобразное толкование „Ильича“, может быть, уже хорошо то, что пишет о Ленине, может, это революция в Клюеве. Но нам эта книжка не нужна, не понятна и рекомендовать её, конечно, нельзя…»

Читать это «творение» Александра Исбаха в «Книгоноше» было уже делом привычным. Не он один вещал о «ненужности» и «непонятности» Клюева. Но слушать подобные же речи от дорогого по-прежнему и ставшего таким чужим Серёженьки…

Появился Есенин — и на следующее же утро отправился к Клюеву. Через несколько лет Николай нехотя рассказывал об этом свидании Анатолию Яру-Кравченко с интонациями «Бесовской басни про Есенина».

— Я растоплял печку. Кто-то вошёл. Я думал, что Коленька (Архипов. — С. К.), гляжу — Есенин, в модном пальто, затянут в талию. Поверх шарф шёлковый… Весь с иголочки, накрашен, одним словом, такой, каких держут проститутки…

— Ну что же, расцеловались?

— Да, конечно. Он удивился, что я такой же, а он себя растерял…