– …тогда святой синьор наш, – тихим, страстным голосом говорил старый монах, – шел по снегу, в великую стужу, с братом Львом и так говорил ему: "Брат Лев, овечка божия, если б минориты всегда показывали пример святости, если б они возвращали зрение слепым, речь немым, если бы воскрешали мертвых и изгоняли бесов, если б ведали они все глубокие тайны земли и звезд, и все науки, и говорили всеми языками ангельскими, все же – запиши себе и хорошенько запомни – нет в том истинной радости. И даже если б они обратили в святую веру всех язычников и всех неверующих и заставили бы покаяться всех грешников на свете, – опять запиши и запомни хорошенько, – нет в том истинной радости". И тут брат Лев, овечка божья, с великим удивлением обратился к святому синьору нашему Франциску, говоря: "Прошу тебя, отче, во имя божье, скажи мне, в чем же тогда истинная радость?"

Тут голос старика дрогнул, и слеза медленно покатилась по тропкам морщин, по щекам, коричневым, как из обожженной глины. Жесткая, высохшая рука его сильно сжала руку мальчика.

– Знаешь, что сказал наш святой синьор? Что ответил он на вопрос о том, в чем истинная радость? Сколько народу уж об этом спрашивало, не было человека, который бы этим вопросом не задавался, потому что каждое живое существо, паренек, хочет это знать, каждое сердце просыпается к жизни и умирает с этим вопросом. Спрашивали об этом бедные и знатные, князья и папы, нищие и монархи, и мореплаватели заморские, и тот крестьянин, что копал нынче поле вот здесь, перед нами. Много книг по этому вопросу написано, но ни одна не дала ответа. А святой синьор наш Франциск сказал тогда брату Льву: "Овечка божия, если б, когда мы сегодня, голодные и холодные, придем к воротам монастыря, привратник гневно прогнал бы нас, как двух бродяг, зря по белому свету шатающихся, и, в ответ на новые наши мольбы и просьбы, повалил бы нас в снег, и крепко поколотил, и палкой костылял бы, пока бы из сил не выбился, и потом, избитых, окоченевших и до смерти голодных, выгнал бы нас опять на снег и мороз, а мы все снесли бы не то что терпеливо, а с великой любовью, вот тут, – запиши себе и запомни хорошенько, – в этом и есть истинная радость!"

Монах замолчал. Устремил взгляд в пространство, и окрестность как бы расступилась перед его взглядом, окрестность была лишь вратами для чего-то большего, чем только картина вечера.

– Оттого что, – горячо прибавил он, – все, что мы имеем, от бога имеем, и нам нечем хвалиться. Одними только скорбями, печалями и обидами хвалиться можем, оттого что только это имеем сами, это – наше. Потому сказал апостол: "Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего…"

Он опять умолк и, казалось, даже забыл о мальчике.

– Меня тоже часто бьют, – промолвил вдруг парнишка.

Монах не слышал.

– Меня всегда бьют палкой, – повторил тот.

Только тут до сознания старичка дошло.

– Что ты сказал?

– Бьют меня, – повторил мальчик еще раз.

Монах изумленно всплеснул руками, так что рукава подрясника взметнулись и упали.

– Что ты говоришь?! – воскликнул он. – Кто же тебя колотит? Братья?

– И они тоже, – кивнул паренек. – Но, главное, папа и дядя.

– Ишь ты, ишь ты… – удивился монах, и морщины на полном сочувствия лице его засмеялись еще больше. – А мама?

– У меня две мамы, – серьезно ответил мальчик. – Одна на небе, а другая, на земле, – не бьет никогда.

– Так, так, – промолвил монах. – Одна мама, монна Франческа, у тебя померла…

– Да, – подтвердил мальчик. – И папа взял себе другую.

– Монна Франческа requiescat in pace 1, – тихо произнес монах.

1 Да покоится в мире (лат.).

– Amen, – сказал парнишка, важно перекрестив себе лоб, рот и грудь, как учила ее рука.

– Но другая твоя мама, монна Лукреция, ведь очень строгая… – сказал монах.

– Да, но только к дяде!

Тут старичок не выдержал, залился мелким смешком – от всего сердца, так что на глазах слезы выступили. Он старался приглушить свой смех, прижав ко рту широкий рукав подрясника, но смех вырывался сквозь прорехи, дыры и разливался по всей фигуре монаха, все на нем смеялось – и подрясник, и сандалии, и тонзура стала похожа на веночек смеха.

– Что ж тут смешного? – с укоризной промолвил мальчик. – У нас часто бывает очень скверно…

Монах замахал руками и хотел что-то сказать, как вдруг за спиной у них послышался новый голос.

– Что это вы так смеетесь?

В дверях стояла монна Лукреция, раскрасневшаяся у очага, с обнаженными полными руками и высоко поднятой головой в тяжелой короне черных волос.

Старичок испуганно закашлялся, кидая умоляющие взгляды на мальчика.

– Я люблю монахов, которые смеются, – продолжала монна Лукреция. Идите ужинать. Только зачем рассказываете вы мальчику такое, как последний раз? Муж очень на вас сердился, оттого что мальчик всю ночь бредил. Больше никогда не рассказывайте ему о шести посрамленьях дьявола.

– Фра Тимотео рассказывал мне, что такое истинная радость, – возразил мальчик.

Они уже были почти в дверях, но монна Лукреция в изумленье остановилась и удивленно промолвила:

– Вы это знаете? А я думала, этого не знает никто на свете. Так что же такое истинная радость, фра Тимотео?

– Это боль, – серьезно ответил парнишка.

Монна Лукреция посмотрела на него.

– Что ты говоришь?

– Да, да, – кивнул парнишка. – Фра Тимотео объяснил мне, что это боль.

Монах торопливо замахал руками.

– Это неверно! – воскликнул он. – Я говорил о нашем святом синьоре Франциске…

– Может быть, мальчик прав, – перебила она.

Монах кинул на нее быстрый испытующий взгляд. Она это заметила и мгновенно вспыхнула от смущения.

– Иногда, – прибавила она, – радость бывает так сильна, что ее не отличишь от боли. На самом деле больно. Но вы не обратили внимания, фра Тимотео, с каким странным выражением произносит мальчик слово "боль"?

Освещенный прямоугольник двери резко выступал на фоне погруженной в сумрак окрестности. В помещении было душно. Несколько свечей горело на железном круге под потолком, другие стояли на низком камине. Семья сидела за столом в ожидании молитвы и ужина. Во главе стола – двое: Франческо Буонарроти, меняла, и брат его Лодовико Буонарроти, бывший подеста в Кастелло-ди-Кьюзи и в Капрезе – неподалеку от Сассо-делла-Вериа в Аретинской епархии, где на горе Альверно святой Франциск смиренно принял святые стигматы. У обоих братьев вид серьезный, хмурый, так как дела идут неважно; к тому же у них шел спор о политике, и устранить разногласия не удавалось. Франческо был того мнения, что нужна более сильная рука, чем у Лоренцо Маньифико, а Лодовико против этого возражал, и разговор его с братом становился все резче и ожесточенней. Лодовико привел в качестве примера Милан, где даже днем на улицах небезопасно и выходить из дому можно только в сопровождении слуг. А Франческо как раз с Миланом вел выгодные денежные операции и потому стал решительно это оспаривать. Тогда Лодовико упомянул Венецию, город просто чудовищный. На это Франческо, только что получивший из Венеции все, что причиталось ему по векселям, торжествующе сослался на жителей Сиены, которые обратились как раз к Венеции за помощью, чтоб установить у себя мир. Тут Лодовико сделал такую презрительную физиономию, что Франческо вышел из себя и придал словам своим об оплаченных и неоплаченных векселях столь ядовитый привкус, что Лодовико понял их, как камень в его собственный огород. Но он отбросил этот камень важным и сдержанным жестом, как предмет, не относящийся к делу, и заметил, что уж Феррара, во всяком случае, никуда не годится. Тут Франческо, ударив кулаком по столу, объявил, что не потерпит, чтоб за этим столом, где он хозяин, оскорбляли его деловых друзей. Но ссора сразу утихла, как только послышалось слово "Рим". Они перешли на шепот. Кончилось время Сикста, теперь христианством правит Иннокентий Восьмой, союзник Флоренции и друг Медичи. Лоренцо Маньифико как раз ведет с ним переговоры о кардинальской шапке для сынка своего Джованни, который, достигнув семилетнего возраста, получил священническую тонзуру и с ней – богатое аббатство, одновременно с титулом папского протонотариуса. Теперь, уже девятилетний, он поставлен архиепископом в Эксе, во Франции, и само собой ясно, что мальчика вот-вот нарядят в кардинальский пурпур. И не только это. Лоренцо Маньифико укрепляет свои связи с папским престолом еще иначе, не одной только молитвой да кардинальской шапкой для сына. Он выдает дочь свою, княжну Медичи, прекрасную Маддалену, за карточного мошенника Франческо Чибу, папского сына. Обстановка в Риме, при понтификате Иннокентия, ужасная, но об этом во Флоренции теперь только шепчутся: Рим теперь – верный союзник республики.