Изменить стиль страницы

И будто бы ты, Надежда, встаешь передо мной, и меня досада берет.

А глаза ее удивительные, так прямо в душу мне и глядят. И жаль мне ее сердечно, сама понимаешь, не знаю почему: какой еще человек на дороге ей попадется — это бабка гадала надвое. А может, она еще и наплачется от него — вроде как было с моей мамашей.

А девушка — скромная. И, между прочим, культурная. Заочница. Из Москвы.

Для моряка, Надежда, первое дело в девушке — это скромность. Чтобы плавал моряк, а знал: не подведет и не осрамит — будет ждать.

Не думай только чего худого, потому что ее уже полюбил один морячок. А у нас на флоте такой привычки не водится, чтобы человеку дорогу перебегать…»

Это ли пишет матрос, другое ли пишет он, не находя слов, томясь и тоскуя.

Эх! И давал же он жизни на танцплощадке в городе Николаеве.

Взвивалось Надино белое платье, и он не терялся, отбивал каблуками дробь и зачесывал пятерней под матросскую бескозырку взмокший, спускавшийся на глаза чуб.

«Надежда, первое дело в девушке — это скромность!..»

И платье скромной и молодой Надежды летит в глаза морячку через моря-океаны… На юг! На юг бы!..

Но какое дело до этого танкеру?

Танкер идет к Петропавловску-на-Камчатке. Сквозь тьму и туман. Сквозь большие и малые волны. Сквозь зыби и валы.

Туман как будто бы и совсем лишил людей воздуха. На палубах сделалось трудно дышать. Пылью невидимых, мельчайших капель оседал он на обувь и одежду моряков, обволакивал легкие, забирался в орущие глотки… Сквозь участившиеся гудки стало не слышно морских команд.

И вдруг сорвался с цепи ветер и принялся окатывать палубы водой. Можно было подумать, что это не ветер вовсе, а каменные жернова так тонко размалывают воду и с такой силищей швыряют ее о палубы.

Дождь лил не сверху, а снизу, из глубины моря. Брызги скрещивались, секли наружные переборки. Тяжелые, надсадные гудки танкера сделались привычными для уха моряка, слились с шумами и грохотами моря. Качка танкера стала тягучей и равномерной, как тяжкая рысь усталой лошади.

…«Иду-у-у! Иду-у-у! Ты слышишь мое дыхание? Ты слышишь мой тяжкий шаг, океан?..»

И не лень стало морю развернуть перед танкером одно из сотен своих чудес.

Туман рассекся, словно кто-то разрубил его топором надвое. И перед судном протянулся черный коридор ясности.

Туман все еще стелился за кормой танкера, вставал с обеих его сторон молочными стенами. И вдруг впереди мелькнуло серое небо, и танкеру осветил дорогу маяк.

Наступило утро.

…Грохот. Звон. Перезвон. Лязганье. Это развертывается огромная якорь-цепь. Медленно, будто нехотя, ползет за нею якорь. Вверх!.. Все вверх!.. И вот уже они над головой мамы Тарасика, которая стоит у канатного ящика.

Через иллюминатор подшкиперской ей слышатся удары в рынду [4] и хриплый голос капитана:

— Сколько смычек?.. Ага. Три выскочило? Боцман, давай пять в воду!

…Что ей делать?

Надо подняться вверх и выйти на палубу. Но ведь там капитан?..

Ничего не поделаешь, надо выйти на палубу. Если завтра ее спишут на берег, ей больше уже не увидеть швартовки. Не видеть ей швартовок как собственных ушей!

…Можно, конечно, подняться вверх и встать спиной к капитану. Облокотиться вот эдак о релинги… Ты, мол, сам по себе, а я — сама по себе. И знать она не знает никаких капитанов! Разве нельзя поглядеть на пристань?.. А куда ж ей тогда глядеть?.. Не в воду же кинуться и не в небо взлететь! Пассажиры всегда выходят на палубы и любуются пристанями… Она встанет у брашпиля, рядом с боцманом, и не будет глядеть на ходовой мостик… Да, кстати, ведь у нее в кармане яблочко завалялось — повариха дала… Она будет его жевать… Стоит себе рядом с боцманом на баке пассажир и от нечего делать грызет потихоньку кислое яблоко: человек любит яблоки!.. Капитан — он сам по себе, а она — сама по себе.

…Не глядеть! Не видеть! Не слышать голоса капитана.

Как бы не так!

Не успела мама Тарасика выйти на палубу, как над нею снова загрохотало:

— Сообщать расстояние до пристани. Стоп — тянуться. Так. Хватит. Стоять у левого якоря…

— Бра-а-атцы!.. Швартовщики! — взлетает над басовитым, сочным голосом капитана ломкий и молодой голосок четвертого помощника. — Веселей подавай выбросок. На ближнюю пушку, крепи давай. Эй, швартовщики!.. Братцы… На ту валяйте перенесите. Со слабиной который… Становись, молодой, на конец. Оттягивай слабину. Потравливайте продольный!..

Орут грузчики. Грохочут подъемные краны, чавкают колеса грузовиков, шумят волны, обмолачивая пристань. Вот щепка. А вот бутылка. А вот пустая консервная банка. Вода грязно-желтая, будто в ней растворили глину. Должно быть, натек сюда первый снег с гор.

Скоро схватится льдом море. Но покуда что здесь еще плавают хлебные корки, апельсиновая кожура, огрызок яблока… И птицы просверливают поверхность воды лапами (наподобие штопоров). Головки у них маленькие ярко-красные, будто они нахлобучили на уши красные шапки, чтоб не продуло ветром. Птицы взлетают над пристанями.

Но вот взметнулся над пирсом огромный рояль, холодильник, грузовичок…

Какими тонкими кажутся издалека стальные тросы подъемных кранов и какими толстыми канаты на танкере, у ног боцмана… Манильские и кокосовые, пеньковые и сизальские, они свернуты, перевиты, уложены друг на друга…

А у пирса среди других судов тихонько раскачивается небольшое суденышко, плещется по ветру его флаг. Красный с синим крестом и белой каемкой. Это страна Норвегия.

Из кубрика лениво выходит негр с салфеткой под мышкой. Должно быть, повар. Оглянулся, зевнул, помахал рукой прибывшему танкеру и, заслонив глаза, поглядел от нечего делать на дальнюю сопочку.

Запомнить!.. Может, больше она не увидит дальневосточных пирсов. Не видеть ей этих причалов. Не видеть ей дальневосточного моря.

Они еще не оторвались от ее души, ее слуха, ее глаз, ее рук, ее сердца. Но почему-то она знает — это было в последний раз.

Мир — большой. На земле есть другие порты, другие причалы: Одесса, Архангельск, Астрахань. Сингапур… В Сингапуре прямо на пристани продают бананы (ей рассказывали ребята).

Но моря дальневосточного ей уже никогда не видать.

Да. Это было счастьем: большущее море, небо и голые дальние сопки.

С моряками она терпела бедствия: шторм. А над ней трунили. Ее обзывали фешенебельной.

И все-таки это было счастьем. Почему?.. Оттого, должно быть, что это уже прошло.

— Товарищ Искра!.. — подбегая к маме Тарасика, крикнул запыхавшийся матрос. — Вас требует капитан.

— На клотик? — прищурившись, спросила мама Тарасика.

— Какой там клотик! На мостик!.. Он сердится… Давайте, давайте быстрее, товарищ Искра.

— Да!.. То есть нет, нет!.. — Закрутила меня совсем, — сказал капитан Боголюбов маме Тарасика, махнул рукой, оглянулся, приоткрыл рот… И захохотал.

Капитан задыхался, захлебывался, кашлял, изнемогал. Он хотел не глядеть на маму Тарасика, не видеть ее растерянного лица, не замечать улыбки «тертого человека» — стармеха, которого трудно было чем-нибудь удивить.

— Объелся смехунчиком, — сказал стармех.

— Ха-ха-ха-ха!..

— Серость наша! — шутливо сказал стармех.

И можно было подумать, что словом «серость» он добил хохочущего капитана.

Глаза капитана вдруг как будто бы потолстели, их заслонили трясущиеся от смеха мешочки-подглазники. Бархатный, рокочущий смех, похожий на сок переспелой сливы, на которую нечаянно надавили пальцем, брызнул из капитанского горла. Смех, смех, смех выпрыгивал, выкатывался из узких щелочек его залитых слезами глаз.

— Да ну вас совсем… Да ну вас совсем… Уморили!.. Ох! Ха-ха-ха-ха!..

— Хорош, хорош!.. И мы же с вами во всем еще оказываемся виноватыми: это мы его уморили! — пожимал плечами стармех, как бы призывая в свидетели рулевого, маму Тарасика и штурмана Игорька.

Капитан зашелся от хохота, как грудной ребенок от плача. В его смехе было что-то сорвавшееся с цепи, безудержное.

вернуться

4

Рында — колокол по-морскому.