Покрышев закрывал глаза. По его темному от загара лицу скользил солнечный зайчик. В лесу щебетала какая-то пичуга. В небе дремали белые крутобокие облака. Только стихи, казалось, напоминали сейчас о войне. Я переставал читать, полагая, что мой товарищ уснул, по Покрышев тотчас открывал глаза, просил:
- Продолжай.
Мы встречались не часто, но успели хорошо узнать друг друга, но ни тогда, ни потом, после войны, когда на груди Покрышева были уже две Золотые Звезды Героя, а на плечах - генеральские погоны, я не мог понять: любит ли он стихи, нужны ли они ему всегда или оказались необходимыми лишь раз? В одном я был убежден: стихотворение "Жди меня" стало для него, человека, далекого от поэзии, чем-то вроде пробы, с которой он подходил к оценке других стихов. Во всяком случае, на всю жизнь Петр Афанасьевич сохранил и благодарность поэту и удивление, как это тот сумел столь точно высказать его собственные мысли и чувства.
В один из приездов в авиационный полк я привез свежий номер "Красной звезды" с новым стихотворением К. Симонова "Открытое письмо". Когда я читал стихи Покрьтшеву, к нам подсело несколько летчиков. Подошли механики. Слушали внимательно: Симонов пользовался большим кредитом у фронтовиков. Все написанное им (прочитывалось немедленно и с большим интересом. Слову его привыкли верить. И новое стихотворение многим пришлось по душе. Сарказм и публицистическая приподнятость его отвечали настроениям не только офицеров Н-ского полка, по поручению которых поэт давал отповедь неверной жене.
- Ну, как, понравилось? - спросил я Покрышева.
- Здорово!
Но мне показалось, что он ответил, думая о другом.
Стихи не произвели на него такого впечатления, как "Жди меня". В чем дело?
Тогда недосуг было заняться поисками ответа, но недавно, перелистывая фронтовые блокноты, я снова наткнулся на запись относительно "Открытого письма" и захотел, что называется, свежим глазом посмотреть на стихи.
Тема "Открытого письма" несомненно острее, злободневнее, доступнее, но силы воздействия значительно меньше, чем у "Жди меня". Мне показалось, что это нетрудно объяснить. Для русской литературы, равно как и для понимания особенностей русского характера, всегда важно отношение к женщине. "Жди меня" пронизано светлой верой в ее благородство. Любовь мужчины поднимает ее на такую высоту, что ей кажется все подвластным.
Она даже может спасать людей "среди огня" только одним "ожиданием своим". В "Открытом письме" речь идет о женщине, поправшей свою чистоту, преданность.
Вот почему, разделяя негодование поэта, мы ничего не могли взять из "Открытого письма" с собой в окоп.
Для многих слова "Жди меня, и я вернусь" до сих нор значат очень многое - не только как поэтическая формула, но и как формула нашего поведения в жизни.
Плагиат у самого себя
Как-то вскоре после окончания войны, вернувшись в Ленинград с какого-то московского совещания, Сергей Орлов восторженно рассказал мне о знакомстве с Алексеем Недогоновым и прочитал несколько его стихотворений.
Стихи были отменно хороши. Все были для меня новы, за исключением одного.
- Ты что-то путаешь, Сережа. Одно стихотворение я знаю давно. Во всяком случае, начало его.
И прочитал по памяти:
В конце войны черемуха умрет,
осыплет снег на травы лепестковый,
кавалерист, стреляющий вперед,
ее затопчет конскою подковой.
Орлов озабоченно потер подбородок:
- Ну, а дальше как в твоем варианте?
Дальше я знал нетвердо. Я запомнил процитированные выше строчки либо когда их читал сам Недогонов, приезжавший до войны в Ленинград, либо слышал их из уст И. М. Басалаева, долгое время работавшего в "Звезде".
Я знал, что "Звезда" печатала Недогонова, а совсем недавно в архиве В. М. Саянова прочитал еще неизвестное биографам Недогонова его коротенькое письмо, написанное второпях, размашисто чернильным карандашом на листке из блокнота. Письмо, к сожалению, не датировано.
Вот оно: "Добрая минута, т. Саянов!
В Союзе писателей (в Ленинграде) я Вам передал стихи для направления их в соответствующее русло. Но после Вы уезжали, да и мы в Ленинграде мало пробыли, так что встреча не состоялась.
Я бы просил Вас сообщить мне, использовали Вы некоторые из них? Мне, конечно, будет приятно видеть в печати "Прощанье" и "Михаил Дубровин". Но на обязательное печатание я не претендую. Тогда - если можно - сообщите мне очень кратко о их судьбе. Я бы просил Вас все же прислать мне эту тетрадь. Очень нужна.
Беломорканал дал нам очень много творческой зарядки.
- Гай, да гай, отрада:
Жить, да помереть.
Только песню надо
Легким горлом спеть!
[А. Недогонов цитирует строчки В. Саянова.]
(Знаки препинания отнесите за счет моей спешки).
Ну, будьте здоровы. Значит, жду результатов.
Ал. Недогонов".
- И все-таки, о чем были те стихи, которые ты запомнил? - не отставал Орлов.
Я знал только, что стихотворение было о смерти бойца, о том, как за гробом его друзья несут шинель, клинок и каску.
- Традиционно, - заметил Орлов. - Недогонов написал о другом и сильнее - философски п поэтически. Вот послушай еще раз.
Он прочитал стихи заново:
В конце весны черемуха умрет,
осыплет снег на травы лепестковый,
кавалерист, стремящийся вперед,
ее затопчет конскою подковой.
Не правда ль, жаль земную красоту?
Да, жаль. Но если вспомнить высоту
в семи верстах правее Балатона,
где нежные цветы, цветы, цветы, -
там молча у подножья высоты
схлестнулись два уставших эскадрона -
с Баварии немецкий, русский с Дона,
друг друга вырубив...
Зачем же мне, Алена,
о жалости к цветам напоминаешь ты?
Это стихотворение не шло ни в какое сравнение со строчками, сохранившимися в моей памяти. Оно обращало внимание не только неожиданной, особенно для того времени, мыслью, но и безукоризненным мастерством. На Малой площади выстроен, как мы сказали бы сегодня, высотный дом, в котором просторно и из которого далеко видно.
- Не напиши ничего другого Недогопов, одним этим стихотворением он вошел бы в поэтическую летопись Великой Отечественной войны, - убеждал меня Орлов.
Я не спорил, а только повторял недогоновские строки.
Но вот в Москве мы встретились с Недогоновым. Я читаю ему про кавалериста, "стреляющего вперед". Алексей весело смеется и хлопает меня ладонью по плечу.
- Так ведь это же - чистейшей воды плагиат! Правда, у самого себя. И то и другое - мои стихи. Первое написано еще в сороковом. А иод Балатоном я такое увидел, что "Жалость" сама собой написалась. Я даже поначалу и не вспомнил, что первая строфа была уже готова.