В рассказе Сьюзен Аткинс все происходит мучительно долго и подробно, как в страшном сне или в наркотическом кошмаре. Некоторые детали, как кастрация обоих мужчин или взрезанный живот Шарон Тэйт на последнем месяце беременности (как Розмари в фильме Полянского и как Розмари повторявшей: «Я не хочу ничего, только родить моего ребенка»), - остаются «за кадром» ее рассказа. Но ведь ее показания, как всякие показания, не более как версия, миф, обеспеченный, впрочем, вполне реальными трупами. Миф, в котором она сама, Сьюзен Дениз Аткинс, двадцати одного года, отправившись на поиски свободы, подобно героиням Романа Полянского, становится послушным орудием Сатаны, носительницей зла.
Перелагать эти показания так же мучительно и, может быть, даже кощунственно, и я не буду этого делать.
В последующих допросах уже на суде, когда открылось, что Сьюзен Аткинс замешана в самом первом случае из «оргии убийств» (оно как раз имело подобие мотива, ибо его жертва Гэри Хинмэн был некогда причастен к мэнсоновской «семье»), между ней и обвинителем Бульози произошел следующий знаменательный диалог:
- Если вы уже соучаствовали в убийстве, почему вы убили еще пять человек на вилле Тэйт? Почему не пришли в полицию?
- Именно оттого, что я это однажды уже сделала.
- Был ли это «хеппенинг»?
- Да, это был «хеппенинг». Они не выглядели как люди. К Тэйт я относилась, как к кукле в витрине магазина. Такой она мне казалась.
Мэнсоновские девочки не видели «Бала вампиров», они не узнали Шарон Тэйт. Но работа отчуждения, которую производят не только фильмы ужасов - обычная реклама, превращающая людей в манекены, в куклы, - не остается безразличной.
После нескольких часов забытья Сьюзен Аткинс вместе с другими узнала из передачи новостей по телевидению, что она сделала. И если луч света воздействует на движение подлежащего наблюдению электрона, то, как ни странно, ей «помогло то, что мы убили важных людей». Таким образом, вся история приобретала смысл. «Наш поступок взбудоражил мир, и мы внушили страх обществу».
Эффект публичности странным образом заполнил ту пустоту, которая образовалась на месте ампутированных за старомодностью «угрызений совести». Сьюзен Аткинс вспомнила, впрочем, о них с ощущением неловкости перед Мэйсоном, который, чувствуя, что не все запреты еще сняты, снова послал их на «мокрое дело» - на другой вилле, супругов Ла-Бианка, где бывший завсегдатай методистской церкви вырезал на груди мужчины слово «война», а собирательница марок Патриция воткнула в живот еще живого человека громадную кухонную вилку и наблюдала, как поднималась и опускалась тяжелая ручка. Потом они приняли душ, достали из холодильника продукты и закусили.
С такими приверженцами Мэнсон мог рассчитывать совершить свой новый Апокалипсис, убивая женщин н детей.
Так экранные кошмары соприкоснулись с «самотипизирующейся действительностью», и действительность оказалась и проще, и страшнее, и типичнее провоцирующих мистификаций искусства.
Развертывание фабулы телевизионно-журнального мифа, как и в истории Джекки, идет обратным ходом: от экстраординарности «дела Тэйт» к ординарности первоначальных биографических данных: правонарушителя, девочки из дурной семьи, девочки из хорошей семьи, приличного мальчика. Слом биографии наступает внезапно, без видимых причин.
Пессимистическая формула, выведенная Полянским, обретает в мэнсоновской «семье» жуткую достоверность: добровольное подчинение злу есть единственная форма поисков духовности, а единственное содержание этой духовности - зло.
Ужасы, которые Роман Полянский искусно провоцировал на экране и искусственно воспроизводил в жизни, - ужасы, имеющие невымышленную предысторию в невымышленном аду лагерей смерти, - через двадцать лет снова обрели реальность в повседневном быту.
...Не простодушный Митенька, ободравший в кровь •душу, прорываясь сквозь бездны страстей карамазовских, а высокоумный Иван, искушаемый интеллектуальным познанием бездн, оказался повинен в крови отца своего: так с грубой прямотой объяснил ему сводный карамазовский братец лакей Смердяков, ставший мелким бесом великого карамазовского богоотступничества. Увы, с тех пор как Иван провозгласил с безрассудной отвагой мысли свое «все дозволено человеку-богу», спровоцировав тем самым ублюдка Смердякова на убийство мерзейшего папаши, заглядыванье, подглядыванье и кокетливое заигрыванье с безднами стало прямо-таки интеллектуальным аттракционом, а про великое богоборчество карамазовское и думать позабыли, потому что с кем же бороться, если бога нет давно, а есть только звезды и идолы, «думающие» электронные машины и племенные культы местных божков?
Опять-таки я не говорю здесь о большом и общественном кризисе официальной церкви, имею в виду ту усушку и утруску в сфере духовной, которая от Раскольникова ведет к современному убийце «скуки ради», а от Ивана Карамазова - к неисчислимо размножившемуся потребителю всякого рода бездночек.
В той же Калифорнии - да разве в Калифорнии только? - экстатически молятся Христу, Будде, Сатане, бьются головой об пол и поют евангельские гимны в ритме рока и бита. Здесь есть секты ведьм, средневековых «морлоков», здесь можно купить зеленые свечи, чтобы призывать ведьм, и черные, чтобы призывать дьявола, и даже дерьмо Сатаны можно купить, не говоря уж о самом Сатане, Люцифере и прочих пророках множества сект, подобных Мэнсону...
Ницше часто называют пророком фашизма. Да разве одинокий мыслитель, силой духа своего сумевший разорвать рутину выродившейся и измельчавшей буржуазной морали и заплативший за это горькое познание величайшими страданиями плоти и духа, повинен в том пошлом и страшном прагматическом употреблении, которое сделали из его чисто духовных откровений государственные деятели третьего рейха?
Нет, не повинен.
Да, повинен.
Ибо «мысль изреченная», как я уже говорила, имеет в пору цивилизации неизреченную тенденцию становиться фактом. Так «прекрасная физика» расщепления атомного ядра стала Хиросимой.
За мучительно выстраданное кем-то богоборческое «все дозволено» миллионы людей заплатили прозаической и деловито обсчитанной бухгалтерами смертью в газовых камерах, ибо было принято буквально и к исполнению - все дозволено...
В связи с Нюрнбергским процессом, с делом Эйхмана и многими другими местными судебными делами пришлось поневоле, в процессуальном порядке, опять заглянуть в бездны (недаром Лев Гинзбург так и назвал свою книгу о Краснодарском процессе «Бездна»).
Самос кошмарное, что бездн не оказалось на месте. Был страшный полурасстрелянный-полуживой ров Бабьего Яра. Был оживший ад Освенцима, Бжезинки, Майданека, Гросс-Розена, Дахау, Маттхаузена, Бухенвальда и других лагерей смерти. Был осадок человеческих костей, пепел на дне ручьев и озер и вклад из золотых зубов в швейцарских банках. Были отдельные клинические случаи садизма или, напротив, нервных расстройств у надзирателей лагерей. Была огромная и добросовестная бухгалтерская и бюрократическая отчетность - неизвестно кому и зачем нужные «личные дела», фотокарточки и анкеты на каждого сожженного, приказы, сводки, финансовые документы, материальная часть, составившая ныне экспозиции музеев. Был слой добросовестных и исполнительных чиновников.
Была нормальная боязнь получить взыскание за плохое исполнение предписания. Было естественное желание сколотить капиталец для семьи. Было понятное рвение продвинуться по службе. Порою просто страх и желание выжить.
Бездн душевных, как правило, не было.
Это парадокс, о который спотыкается каждый, кто так или иначе пытается проникнуть в психологический феномен нацизма: повседневность, нормальность, упорядоченность, - одним словом, «обыкновенный фашизм».
С годами смысл этого парадокса становится объяснимей: нельзя жить ц аду с сознанием ада. По мере сил - те в особенности, кому была поручена работа непосредственно у сковородок, - засыпали душевные бездны кто чем мог: бумагами приказов, жизненными блага ми, идеями, карьеристскими соображениями. Иногда заливали шнапсом. Ад не возник сразу, он складывался день за днем, постепенно.