— Ну, зачем? Зачем вы так? — Лахудра опять протягивала Полине белые руки и цеплялась за нее, цеплялась.
— Что зачем? — кричала Полина. — Научилась цветочки вышивать, а жить за тебя кто будет? По-твоему, жизнь — стебелек на рванине? Да? Ты посмотри на себя — здоровенная лошадь, на тебе еще возить и возить…
— Никому не надо, — прошептала Зоя и ткнула лицо в ладони, и затряслась, и Полина, хоть и не видела, но знала точно: там за руками побежали слезы, мелкие, быстрые, соленые. Ну, конечно, вон с подбородка капнуло. Скажите — ей, Полине, это надо? Надо? Прям сумасшедший дом какой-то!
Полина опустилась рядом и грубо отняла руки.
Что-то случилось с лицом лахудры. Плаканое, оно стало другим. Или это Полина смотрела его на этот раз близко и не видела топырящихся глупых волос, едва прикрывающих большие уши, и шеи не видела, уже дряблой и слабой, а скрывалось в ладонях маленькое, девчоночье лицо, которое родилось, да не выросло. И теперь оно плакало, что жизнь прошла и уже ничегошеньки не будет, но ведь ничего и не начиналось? Такая судьба… Но как же можно принять такую судьбу?! А как не примешь? Она же судьба… Вот вы, Полина, говорило личико в ладонях, тоже имеете свою судьбу. Вы недавно халатную махру целовали, а вас за волосы да кыш…
— …Да я ее в гробу видела! — закричала Полина, прижимаясь к чужим слезам. — Да пусть она трахается с ним до посинения, мне-то что, жалко? Я-то, дура, думаю, чего это она среди дня в ванну полезла? Оказывается! А он тоже небось от жены спрыгнул, на перерыв пришел е…рь!
— …Да? — Задрожала Зоя. — Вы так хорошо понимаете. У Володи тоже началось с перерывов. Смотрю, у него в портфеле бутерброды не съедены, а голодности в нем нет…
— …А то! Такая ведь и накормит! Сама, зараза, сухую сушку грызет, мне тоже — на сушку, на, но я же видела-видела! — как она в баночку тефтели в буфете брала! Так ты из-за мужика, дура?
— Он мне мужем был. Что вы, девушка?
— А я про что? Не одно и то же? Дура, какая дура!
— Что вы все время выражаетесь?
— Я?! Выражаюсь?! Это дурой, что ли? Ну, ты совсем спятила!
— Не только… Вам это не идет… Вы такая молоденькая… Я вас увидела, идет такая молоденькая, волосы — ореол, вот, думаю, идет ангел-спаситель…
— Я? Ангел? Я иду и думаю — вон стоит лахудра, как таких земля носит?
— А я думаю, откуда она идет такая? Я бы другого вряд ли попросила бы, я очень стеснительная в себе, а вас смогла… У вас лицо такое… Что я смогла.
— И какое ж у меня лицо, если мне тебя убить хотелось?
— Нет, что вы, девушка, что вы… У вас лицо было доброе, отзывчивое… Ведь не каждого попросишь.
— У меня доброе? Какая ж ты… Тебя любой обдурить может… Да те, которые с виду добрые, — самая сволочь…
— …Я плохо разбираюсь в людях… Я на дне рождения увидела ее… Компот пьет, а что эти столовские компоты? Помои! Я так ее пожалела! Я ее даже приголубить могла… Как подругу…
— …Я железно разбираюсь… Я смотрю и вижу… Я ее как увидела, сказала себе: «Ну! Душит без анастезии». А она мне — обдуй меня, обдуй! И домой позвала. Помой спину! Помой спину! А через пять минут — а ну, пошла! Да кто ты такая, думаю? Кто? Что я тебе нанялась — спину мыть?
— …У Володи фурункулез — всегда на спине. Масса флегмонных узелков. Могло бы пропасть лицо, если бы болезнь выбрала его. Но Бог миловал. Я ему так и говорила: «Как хорошо, что не коснулось лица». А спина — что? Только если пляж. Но мы на юг не ездили. Знаете, на отпускные мы, как правило, что-то покупали крупное. Холодильник там или телевизор. У нас ведь скромный достаток… Но две зарплаты — это все-таки две. Жить можно. А одна — это такой мизер…
— …Купила себе кожаный пиджак! Чтоб всем! Это ж какие деньги?! А сама на сушках. Солому жрем, а форсу не теряем.
— Ой! Так говорила и моя покойница-мама.
— Вот и моя…
— Покойница?
— Да нет! Моргает. Но дура вроде тебя. Что вы все навязались на мою голову? — закричала Полина. Но получилось — кричит в голову лахудры, что расположилась у нее на груди, а руки лахудры держат ее в обхват, а слезы лахудры выгваздали Полинину кофту, сколько же слез у этой лопоухой балды, можно подумать, что плачет многоголовое бабье стадо, но ведь она, Полина, не плачет, она наоборот, она просто до слез смеется над этой комедией, в которой ее приняли за ангела-спасителя, вот теперь никуда не денешься — спасай их, этих брошенных дур. И мать ведь о земь не бросишь — хотя, честно говоря, хочется, и эту корову теперь паси. Она ей заколотит балкон досками. Это хорошо, что она по лестнице шла, а шел бы кто другой? Ну, тот хотя бы, что втугую в обтянутых джинсах. Да пить дать, он скинул бы лахудру за борт в набежавшую волну. У него не задержалось бы, и сорок рублей бы взял, и что-нибудь прихватил бы по дороге… Стакан, например. Они вечно их ищут, мужики… Подумать такое страшно, как бы она лежала там внизу, что бы от нее осталось? Теперь вот держи ее на груди, можно подумать, у Полины сто рук, чтоб за всеми этими душевными паралитиками ухаживать, чтоб спасать их от нашей жизни, чтоб вытирать им сопли. Она что — крайняя?
— …Я тебе что — крайняя? Ты на меня не рассчитывай. Умирай в одиночку. Это я фигурально. Подумай, чего тебе не жить? Квартира отдельная. Машина стиральная. Рака нет.
— Никому не нужна…— прошептала лахудра в мокроту Полининой кофточки. — Как перст…
— Опять у нее намеки на мужиков! Ты ж старая! А если б и молодая? На них ориентироваться, так действительно спрыгнешь. Ты на меня смотри. Отец бросил. Мать — инвалид ума Друзей — ноль в квадрате. На фиг! Была тут одна, так у нее другое направление интересов. Киска, кыш, ко мне пришли… Понимаешь — кто и понимаешь — зачем… Но я стою торчком! Я такое — на дух!
— Деточка! Вы сильная. Вы молодая…
— Вот и держись за меня.
— Я не хочу жить…
— А я хочу?
— Да что вы, милая? Вам только жить и жить… Все у вас впереди… Я очень верю в будущее человечества. Все-таки у нас такие просторы. И люди у нас хорошие. Все отдадут… Все…
— Люди?! Отдадут?! И что они тебе отдали?
— Неважно. Нельзя замыкаться на себе. У меня плохо — это еще не значит… У вас будет хорошо. Да и у меня все хорошо, если разобраться. У меня просто слабость душевная. Я травмирована этой встречей. Ну, скажи словами, так нет… Применение силы, как по-вашему? Никогда до того, чтобы поднять руку или даже голос… Самое большое его ругательство, знаете какое? Ёкэлэмэнэ… У него все было ёкэлэмэнэ — и человек, и питание, и международная политика. Он молчун… Молчит-молчит, а потом — раз! Я его журила — что он имеет в виду? А последнее время он только и твердил: ёкэлэмэнэ, ёкэлэмэнэ… Но — подчеркиваю — чтоб поднять руку…