И теперь Родион останется верен себе, делу, которому внутренне присягнул. И для него не жаль будет отдать всего себя, если начатое так же счастливо продолжится. Счастливо для всех, кто ему дорог, близок или даже далек и, может быть, в чем-то враждебен благодаря своей отсталости, неумению понять всей глубины новых отношений между извечными антагонистами, которые найдут пусть не гармоническое, а хотя бы близкое к нему упорядочение равновесия взаимообязанностей. Ему придется труднее, нежели Овчарову, у которого одна задача — всеми способами улучшать жизнь работающих на заводе. У Родиона сложнее. Он будет между Платоном и Александром Филимоновичем. Иногда ближе к одному, а иногда к другому, но все же он чаще и с тем, и с другим. Может быть, ему следует себя сравнить с трубкой двух сообщающихся сосудов. Но это слишком механическое сравнение. И если он в самом деле трубка, то с многими и очень сложно устроенными клапанами. Он обязан быть объективной трубкой, координирующей не просто два характера, два разных электрических провода, которые в одном случае дадут короткое замыкание, в другом — свет.

Александр Филимонович Овчаров очень предприимчив. Предприимчив до невероятия, умея находить пользу для Кассы и там, где ее невозможно предположить. Но при всей одаренности, умении из ничего делать что-то, он не везде последователен, как, впрочем, и Платон.

Увлекаться, гореть, дерзать — лучшие из черт человека. Но всякое вдохновение, как и горячее сердце, нуждается в содружестве разума. Разума очень трезвого, а в данном случае скрупулезно расчетливого и безбоязненно отважного, когда это необходимо. Потому что в замышляемом благополучии — судьбы и жизни тысяч людей.

А тысяч ли? Кто знает, как начатое в Шальве скажется во всей России и в странах далеких, близких, передовые они или отсталые, в ближайшее время или спустя много лет.

Жизненно необходимо предупреждать катастрофы.

Давно известно, что у палки два конца, а у вола, кроме шеи, есть и рога.

Платон это понял. Овчарову не нужно было понимать, — он знал.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Хватит, однако, внутренних монологов. Время перейти к внешним диалогам. Паровоз объявляет веселым свистком о своем приближении. И уже слышно, как он выговаривает: «Я еду, мама, еду... сейчас к тебе приеду...» Так выговаривает паровоз, шипя стучащим голосом для Калерии Зоиловны.

Для Луки Фомича он выстукивает его же стишок. Кумекающий по-французски молодящийся лирик написал его по-русски:

Се тре бьен е тре жоли,

До-ро-гулечка Жюли!

Ты бесценное бижу,

Я те в глазки погляжу!

И вовсе уж не так плохо для Луки Фомича. Отличная французско-русская рифма. Жюли, наверно, и теперь еще «жоли», а уж бесценным-то «бижу» она будет всегда. Это не жидкая девчонка Евчонка, а огневая карусель.

Тормоз! Стоп! Вот он, сверхпервоклассный вагон! А вот и он, и она.

— Мадам... мосье, бонжур! Здорово живем, шальвинцы!

— Мамулечка! Папахен! Вот и я... Виват!

Она — дыхание весны! Кто даст ей сорок шесть! Шляпа в два зонта. Перчатки до плеч. На чем только удерживается ее платье — ни лямочек, ни тесемочек... Париж!

А он! И Ленский... и знатный шляхтич. Дворянин! Держись, Агния! Трепещите, молоховские домны!

— Эй, тройки сюда! На платформу! Ведите под уздцы!

— Мама, а где же Плат? Хороша ли его пермская белка? Почему их здесь нет?

— Платон, Клавик, где и надо ему быть! В дыму! А та, что белкой ты назвал, обернулась куницей... Дома. Музыкантит... Ты лучше о себе...

— Ах, маман, каких певиц я видел... Античны, как... Сейчас... Куда-то делась записная книжка...

— Ничего, потом найдешь. Получил ли аттестат?

— Два! Один — через Жюли, другой — из Сорбонны, за франки... Я, мама, пуст, как... Торричелли...

— Неужели же ты все убухал за аттестат?

— Это же Париж, маман. Еще пришлось взять у Жюли...

— Договорим дома...

Дома накрыт стол. А на столе все и для всех, на всякий вкус. От редьки в миндальном масле с гребешками кур до ананасных шанег. Все! И даже любимые Клавдиком рябчиковые пельмени, сваренные в мадере. Вкус юности так привередлив и неисповедим, что пришлось вернуть воровку Любку. Она как никто умеет стлать Клавдику постель, взбивать подушки и не забывает закрыть окно, когда он, склонный к насморкам, заснет.

Гости съехались не все. Молоховых нет. Наверно, болен сам или Шульжин выпустил черных кошек между старыми друзьями. Ничего, пусть его. Агния и Клавдий помирят их всех.

Лия пристально и незаметно изучает Клавдия. То, что он фат, она определила по фотографическим снимкам, где он снят в кругу танцовщиц кабаре. Теперь она определяла ум и отбирала наиболее точное из двух слов: русского — болван и французского — парвеню.

Лучинины нашли Клавдия очаровательным весельчаком и непосредственным птенцом потомственной уральской знати.

Они, как мягкие люди, умели мягко говорить, а как аристократы — тонко жалить.

Нежданно-незванно вплыла баржой, раскрыв обе половинки двери, «ея превосходительство» Алиса Фридриховна Шульжина и за нею ее тоже достаточно атлетичная Кэт в белом, усиленно прозрачном платье. Выражение ее розового лица было так же прозрачновато. Оно переизбыточно цвело. Синие факелы ее глаз искали среди сидящих за столом Клавдия. Он побежал навстречу и поцеловал руку Кэт. Затем другую. А так как для полноты выражения его чувств ему этого показалось мало, он пропел известную оперную строку: «Как счастлив я, как счастлив я...»

— С прелестной погодой, господа! Здравствуйте, — приветствовала мужским голосом и широким жестом густо напудренная Шульжина. — Мужчины ссорятся, но зачем же подражать им женщинам и детям. — При этих словах она поцеловала в голову Клавдия. — С приездом, прелестный певец!

Пришлось делать вид, что все рады приходу Шульжиной, и обменяться любезностями.

Обед продолжался «вокзально», где незнакомые люди вынуждены сидеть за одним столом и время от времени должны выражать взаимное внимание, обмениваясь какими-то фразами. Болтал за всех Клавдий. Не умолкала и Жюли. Она здесь дома, и предводительствование столом перешло к ней.

Платон молчал. Когда же Жюли попросила его произнести тост, он сказал:

— Господа! Во всяком механизме есть главный вал. Теперь в нашей семье их два. Неутомимая Жюли и полный жизнерадостной энергии Клавдий. Поэтому я надеюсь, что все придет в убыстренное движение и оживит все сопряженное с нами, все способное вращаться во имя взаимных радостей и процветания! За неугасаемую Жюли Суазье! За твое разумное и целеустремленное горение, Клавдий!

Затем неизбежные:

— Шарман!

— Великолепно!

— Восхитительно!

— Разумственно! — И конечно: — Ура!

Чокания. Новые капли вина на скатерти. Затем пригубления или опрокидывания рюмок, рюмочек, лафитничков и бокалов. Кэт выпила маленькую золотенькую, но четвертую. Она очень счастлива.

После обеда — кто куда. Дамы — к Калерии Зоиловне. Лучинины — курить. Платон и Родион — на завод. Суазье — в кабинет Луки Фомича. А Кэт...

А Кэт прежде отправилась пройтись по парку под руку с Клавдиком, а затем случилось как-то так, что они оказались в апартаментах Клавдия и заперлись.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В общениях с Жюли Лука Фомич прям и откровенен более, чем с женой. Ах, если бы ею была она, возвращающая стремительно уходящее! Что из того, коли б ее пришлось делить, но ведь не всю? Душа Жюли неделимо принадлежит ему. Она преданна и не скрытна. Про

Клавку Жюли рассказала все. Как, и чему, и в каком возрасте обучила она его, оберегая от опасных связей, оградив от них Клавдика собой.

Она и теперь хотела оградить его Агнией Молоховой от переспевшей Кэт, но торопливая, распаляемая матерью Кэт забежала вперед.

— Она вчера уединилась с ним под двумя ключами, — сообщала Луке Жюли. — И я теперь думаю, так же они ворковали в прошлый приезд, зимой.

— Не доворковались бы они, милая Жулечка, до перекрытия пути-дороженьки Клавика к Агнечке Молоховой. Три домны, четыре мартеновских печи... Ты только подумай, какая будет это потеря для всех нас и для тебя, моя богородичка. Думай... Раскидывай быстрым умом, шерамишечка.