Чучело тетерева на суке с бриллиантовой подвеской на шее и золотыми перстнями на его лапах, хотя и заставило губернаторшу сказать: «Какая оригиналка Калерия Зоиловна!..» Но она же сказала, что от этой оригинальности болят глаза гостей и они стараются не бывать в апартаментах Калерии Зоиловны и не стремятся оставаться наедине с властной мадам Акинфиной.

Ее называют и «мадам», но ей приятнее другие приставные слова: «барыня», «госпожа», «ваша милость»... И если уж не по-русски, то лучше «сеньора», нежели «мадам»? Мадам и мадамы не тот сорт и не та цена. Ее мать, Клавдию Устюжанинову, величали ее превосиятельством. Высоко. Знатно. Родовито! И родовитым придраться не к чему. Ни у кого такого нет величания. То мать. Вдова — сама себе голова. А она при муже, с норовистым характером.

Лука Фомич тоже чем-то схож с Калерией Зоиловной — может быть, помесью несмесимого, но меньше. При дубленой романовской шубе цилиндр теперь он не надевает. При сюртуке в валенках тоже в гости не ездит. Он больше видел, больше бывал в знатных домах и в столицах многих держав. А Калерия Зоиловна везде и всегда только проездом. Проездом и училась она. Где что схватит, узнает, выучит, то и сберегает в себе и при случае выдает напоказ.

От пани Евы она переняла менуэт и мазурку дворцовую. Скоро переняла, танцевала их по-своему. С кадрильной примесью. Всем нравилось. Ева тоже находила галантным и милым это новое шальвинское добавление к старинным танцам, нуждающимся в омоложении. Она уже почти хорошо говорила по-русски. Умела восхищаться меховыми унтами Калерии Зоиловны с вделанными в них изумрудами, топазами и рубинами. Ода даже научилась подсказывать, что можно сделать Калерии Зоиловне еще. Например, можно ее научить разбираться в музыке. Но никогда она сама не научится прощать оскорбительную блажь богачихи.

Терпи, Ева. Молчи, Ева. Остается совсем немного времени. Твои обе мзды надежно лежат в казначействе, и когда узнают, сколько у тебя тысяч, ты сумеешь найти себе и доброго мужа, который поймет и перечеркнет все, что было до него, что заставило тебя поступать только так. Только так, как заставила тебя твоя безжалостная судьба. И ты возместишь все свои обиды, хохоча вспоминая о том, как ты около году принадлежала к древнейшему роду Радзивиллов...

Пока же нужно танцевать краковяк с Лукой Фомичом и воздавать ему похвалы за легкость его ног, плавность рук и многое другое, чем не обошла его природа...

Не обманывая себя, да и его, она могла бы составить с ним пару, каких много на земле. Он был бы счастлив с ней, а она... Она тоже бы постаралась убедить себя в том, что Лука Фомич ее судьба, а Калерия — злополучная Халерия, от которой он должен излечиться и, выздоровев, начать новую жизнь.

Ева верила, что при ней стали бы иными и Шальвинские заводы. Она омолодила бы и фабрики, как это было сделано ею с большим дворцом Акинфина. В нем уже нет ночных запахов спален, стекла окон прозрачны, полы натерты, няни не сморкаются больше в подолы юбок, и — чему были поражены все — исчезли клопы.

Заводы выиграли бы. В этом ни капли не сомневалась Ева и даже видела сны, в которых она благотворно влияла на всю уральскую промышленность.

Несомненно, Ева преувеличивала свои возможности, все же в истории немало примеров, когда такие, как она, изменяли в лучшую сторону судьбы не только фирм, но и королевств.

А сейчас дадим угаснуть стыдливому румянцу бумаги, которым она обязана не только Калерии, но всему возникшему вокруг нее и самому словесному строю глав. Может быть, для них были нужны другие слова и другие словосочетания. Однако же скажем в свое оправдание давнее утверждение, что акварелью и колонковой кистью нельзя писать то, чему наиболее подходят простые краски и обычная кисть.

Оговорившись так, мы вполне можем посмотреть, что происходит на оставленных нами заводах, тем более что Клавдию и Жюли Суазье еще предстоят пять пересадок и остановка в Петербурге.

Все же заметим в этой главе, что, сгорая от нетерпения, Клавдий стремится увидеть не только мать, но и очаровательное существо по имени Агния Молохова. После зимнего приезда Клавдия в Шальву у него с Агнией начались не только почтовые отношения.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

При всех организаторских талантах Платона Лукича Акинфина без больших денег нельзя было начинать капитальное переустройство заводов. Деньги были, и денег не было.

Отец не разрешал прикасаться к своей круглой сумме и скрывал ее диаметр.

Мать откровенно темнила, что у нее денег нет, а если есть какие грошовые тысячи, то для Клавдика, который еще не на ногах.

Полюбивший и высоко ставящий Платона с первой встречи с ним его тесть Лев Алексеевич Лучинин предлагал деньги. Он сказал:

— Если окажется мало двух миллионов, то я согласен, сын мой, продать имения, которые мне нужны не более, чем тебе говорящий попугай Калерии Зоиловны.

Щепетильность оказалась выше необходимости. Платон мягко и бесповоротно не захотел этого беспроцентного кредита, идущего от неисповедимых щедрот Льва Алексеевича, который с первого дня стал называть зятя Платошей.

Отказался он и от верхнекамского лесного приданого Лии:

— Мне достаточно и того, что в газетенках промелькнул между строк намек, что я выгодно женился.

Никакие уговоры не помогли. Он не хотел потерять к себе уважение. Его и не нужно было терять. От мужа кузины Анны, из Иркутска, он получил согласие на неограниченную помощь. У золотопромышленника деньги, по его выражению, «лежали в банке впусте и лености». Разумеется, Платон выплатит положенные проценты, так как милостыня ему не нужна и от двоюродной сестры. Зато никто ни в чем не сумеет упрекнуть его. А он упрекнет и отца, и мать.

Началось изыскание и частичное строительство круговой узкоколейки, соединяющей заводы. «Зовут зовутка» Микитов получил назначение. Он стал десятником земляных работ и вербовщиком землекопов. Счастлив был так, что поклялся к весне выучиться за все три класса церковноприходской школы и начать понимать чертежи. И... и, кроме главных праздников, не брать в рот и капли водки.

Лично сам с тем же «Зовуткой» Платон застолбил и выкопал ровики завода, очерчивающие рубленые стены цеха машинной обработки дерева. Техники немало удивились строительству без чертежей. Платон на это сказал:

— Чертить можно и по дерновине. Виднее строителю и понятнее рабочим.

Станки, заменяющие топор, рубанок, долото и все, что делали инструменты, были просмотрены, проверены в работе, известны по размерам до того, как Платон выписал их. И до того, как они придут, началась и расстановка и кладка под них фундаментов.

Станки придут и сразу из ящиков станут на место.

Вставал Платон в пять утра. На работе появлялся до заводских гудков. С первых же дней он понял, что его не хватит на все. Появившиеся верные, преданные помощники могли заниматься только административными и денежными делами. Это Георгий Штильмейстер и Флегонт Потоскуев. Они многое сделали, и каждый преуспел в своем. Заметно переменились и те, кто только начальствовал, приказывал и подписывал, не вникая очень часто в приказываемое и подписываемое. Мало надеть синюю тужурку и сапоги. Они не делают шире шаги, а тужурка не прикрывает пустоты души. Платон все еще не знает даже по именам начальствующих лиц. Не может их запомнить. Не знает, как и с кем нужно себя вести. Особенно трудно с теми, кому за сорок и за пятьдесят. Они «захрящевели», а некоторые и окостенели в привычном ритме давно принятых соотношений. Не инженер, а иногда и не техник оказывается главной организующей силой, а мастер, которому при большом опыте не хватает знаний.

Кто-то из начальствующих лиц уже перебрался за Шульжиным. Им все равно, что обработка металла, что металлургия. И гладкого им пути. Даже хорошо. Увольнять всегда труднее, чем нанимать. Они сами поняли, что их крылья не по новому ветру. Муки не получится. А те, что хотели работать, еще боялись проявить инициативу. Они при Шульжине отвыкли от нее. И когда Платон давал самостоятельно поручения и произносил страшные слова: «Сделайте, как лучше, по своему усмотрению», человек терялся. Он ничего не решал. Он только исполнял, слегка варьируя чужие приказания. А теперь он должен был делать сам. Один такой пугливый инженер застенчиво спросил: