— Монголы были, — приняла наконец игру Юлька. — Те, что из ига…

— Слава Богу, — обрадовался Роман. — Хоть что-то… Можно, я буду звать тебя просто: Монголка?

Потом удивлялись, почему он кричал в классе: «Монголка».

— Что в ней монгольского? — спрашивали ребята.

— Душа, — отвечал загадочно Роман. — Она ведь из ига. Сама сказала.

Судьба подарила им несколько абсолютно безоблачных месяцев. Это навсегда останется тайной, как их дотошные родители именно в этом случае долгое время были слепы и глухи и оставались не в курсе. Дело в том, что Людмила Сергеевна ждала ребенка («Спохватилась после сорока! Но надо! Надо!»), а Вера возилась с Костей, у которого обострились все хворобы, и его попеременно перекладывали из больниц в больницу. («Знала, есть какая-то Юля. Фамилия мне ничего не сказала, а Ромасик никогда поздно не задерживался. Ведь на это смотришь в первую очередь».) Они назначали свидания в детском отделе универмага, у бассейна, где вместе с зелеными шарами мячей плавали зеленые крокодилы, киты, черепахи. Они садились на кафельные берега бассейна и пропадали. Люди становились природой, и совершенно не имело значения их человеческое количество. А может, чем больше — было даже лучше. Роман и Юлька только меняли место на своем «берегу» в зависимости от того, что в универмаге выбрасывали и как выстраивалась очередь. Они сидели с авоськами для хлеба, молока, как с неводами; люди же шуршали, бушевали, как деревья, как море, как ветер. А вот крокодилы были живые и настоящие, и звали их Сеня и Веня.

— …А когда ты на меня обратил внимание?

— Когда мы молились фонарному столбу. Все на коленях в шутку, а ты — по-настоящему…

— Вот дурачок… Я тоже в шутку.

— Я понимаю. Но вид у тебя был как по-настоящему… И пятки у тебя такие маленькие-маленькие торчали вверх.

— Пятки? — Юлька смущенно закрывает глаза ладонью. — Как тебе не стыдно… Они, наверное, были грязные… Мы же по пыли шастали.

— Были, — отвечает Роман. — Мне даже хотелось послюнявить палец и протереть их.

— Ну, а потом?

— А потом ты с умным видом болтала глупости о своих кровях. Как я понимаю, намекала мне на скрытую в тебе гениальность. Я тогда представил — как это все в тебе происходит. Бежит в тебе алая-алая, это русская кровь, а в ней фонтанчиками бьют синяя немецкая, светло-зеленая польская, оранжевая монгольская…

— Господи! Да нет во мне монгольской! Ты это сам выдумал…

— Не перебивай старших… От этого многоцветья ты изнутри вся светишься. Ты знаешь, что ты светишься?

— Как это?

— Как салют. Правда, крокодилы?

Юлька крутит им головы: мол, неправда.

— Когда мы поженимся, мы заберем их, — говорит Роман.

— А когда это будет? — спрашивает Юлька.

— Очень скоро. Девятый, считай, мы уже кончили. Так? Значит, десятый. Это ерунда. Сразу после экзаменов.

— Но ведь нам не будет еще восемнадцати.

— Тогда мы уедем в Узбекистан, там можно раньше…

— А что мы будем делать с Сеней и Веней?

— Они будут жить в ванной, ждать наших детей…

— Ой!

— Чего ты!

— У мамы стали выпадать зубы. Она говорит, что я у нее забрала два зуба, а вот этот неизвестный товарищ уже четыре. Она страшно переживает. Зубов нет, пятна… Старая стала… Мне ее жалко…

— Тебе ничего не повредит…

— В каком смысле?

— Я представил тебя без зубов и с пятнами: очень хорошенькая старушка.

Вера выступала на родительском собрании в начале третьей четверти и рассказывала, как в их НИИ сын одного сотрудника — такой приличный мальчик

— попал в дурную компанию и совсем отбился от рук. Она была очень этим взволнована и призывала мам и пап к бдительности.

— Был хороший, интеллигентный ребенок, — говорила она, — играл на скрипке, родители — культурнейшие люди… Отец три языка… Дома никаких выпивок… туризм… До седьмого класса мальчик без троек… И появляется один… паршивая овца. И все насмарку… Мальчик перестал стричься… Потом эти битлы. Потом приводы…

Татьяна Николаевна слушала эту извечно наивную цепь рассуждений, искала слова, которыми должна будет и успокоить, и объяснить, какое и где утрачивается звено между пай-мальчиком со скрипкой и «паршивой овцой», и вдруг увидела, как замолчала Вера. Именно увидела , потому что еще звучали какие-то слова, еще шевелились Верины губы, а внутри она замолкла, застыла, закаменела… Это бочком, извиняясь за опоздание, входила в класс Людмила Сергеевна. Пополневшая, похорошевшая после недавних родов, она усаживалась на краешек парты, чтоб не измять роскошную трикотажную тройку

— юбку, жилет и блузку, — тихо, деликатно щелкнула сумочкой, достала платок, и в класс, всегда пахнущий только классом, впорхнул запах духов непростых и чужеземных. «Что с ней? — подумала Таня о Вере. — А с ней?» — это уже о Людмиле Сергеевне, чьи тонко выщипанные брови удивленно поползли вверх при виде Веры.

После собрания Людмила Сергеевна сопровождала Таню до учительской.

— Извините, что я опоздала, — говорила она. — Я теперь себе не принадлежу, принадлежу расписанию кормлений. А что, Роман Лавочкин учится в вашем классе?

— Да, — ответила Таня. — А что?

— Странно, — задумчиво сказала Людмила Сергеевна, — странно… Когда-то я знал его отца… И что — хороший мальчик?

— А вам Юля ничего не говорила? — удивилась Таня. — Они ведь дружат.

— Дружат? — На лице Людмилы Сергеевны застыло такое глупое выражение, что оно, несмотря на ухоженность европейскими средствами, стало просто намалеванно-бабьим.

— Они наши Ромео и Джульетта, — ляпнула Таня.

«И если в своей жизни я когда-нибудь говорила пошлости и глупости, и если я совершала когда-то безнравственные поступки, и если я бывала бестактной, так все это чепуха по сравнению с этой моей пошлой, безнравственной и бестактной фразой, — так скажет потом Таня. — Я ляпнула, как будто сыграла свадебный марш на похоронах, я сказала — будто ввела в Эрмитаж лошадь, я проболталась, как последняя сплетница со скамейки у подъезда, которая всегда в курсе, кто с кем, кто когда, кто зачем». Но тогда, сразу, она услышала только кислый такой голос Людмилы Сергеевны.