Быстро съев мясо, я принялся за хрящи. Самые лакомые кусочки были ближе к кости. У маминого цыпленка они были такие вкусные, что приходилось есть даже белые, твердые части. По понедельникам в холодильнике обычно водились остатки шабесной курицы, а в остальные дни, когда я приходил домой, найти что-нибудь по-настоящему съедобное было трудно. В морозилке лежал хлеб, но на него можно было положить только сыр. Иногда у нас водились сосиски, но они в любом случае были кошерными. Кроме формы, у них было очень мало общего с тем, что обычно подразумевают под сосисками. Только потому, что кошерные сосиски не должны быть из свинины, производители считали, что их нельзя делать по обычному рецепту. Они считали, что могут класть туда все, что пожелают. Что угодно, что нельзя использовать в каком-нибудь другом блюде. Дайте это еврейским детям, они думают, что у сосисок должен быть такой вкус. Кладите туда все, что только можно. Когда на детских праздниках нам давали сосиски, они всегда воспринимались не как еда, а как эксперимент. Как будто взрослые хотели посмотреть, действительно ли можно заставить маленьких детей радоваться блюду, главным образом состоящему из уксуса и порошка репчатого лука.

Может быть, в этом и заключается разница между нашим Богом и христианским. У их Бога были дети, и он понимал, что детей надо чем-то угощать. Поэтому им давали и рождественские подарки, и пасхальные яйца, и сосиски с какой-нибудь приправой.

Единственным нашим соответствием были кульки со сладостями, которые мы получали в подарок раз в год. Содержимое этих кульков всегда было странным. Маленький пакетик изюма, пакетик с арахисом и мандарин. Ну что мандарину делать в кульке со сладостями?

Я подозревал, что неудачные кульки со сладостями — часть нашего восточноевропейского наследия. Точно так же, как запотевшие бутерброды с сыром, которые давали в субботний киддуш. Только люди из Восточной Европы могли изобрести бутерброд, который покрывается капельками пота. Все старики в общине были из Восточной Европы. Остатки их культуры погибли в войнах и гонениях. Спаслась только еда. Чтобы приспособиться, они давали своим детям шведские имена и до неузнаваемости коверкали свои фамилии. Но еду они сохранили. Они могли поступиться своей идентичностью, но не своими высохшими курицами и заплесневелыми овощами. То, что после всех трагедий в конце XX века существовала живая восточно-еврейская кухня, было историческим подвигом. Вместе с тем это был жестокий удар по теории эволюции.

Я размышлял над тем, есть ли какая-то связь между качеством еврейской еды и таким обилием религиозных запретов. Не ешь свинину, не ешь морепродукты, не запивай мясо молоком, употребляй слова «молоко» и «мясо» в самом широком смысле. Я заметил, что религиозным людям было важно показать, что они могут побороть свою потребность в еде. Особенно отцам семейств с амбициями раввинов. Как папа Мойшович. На Пейсах, когда после четырех часов в ожидании еды ему оставалось только прочесть последнюю, маленькую молитву, он с удовольствием пользовался случаем, чтобы продемонстрировать, какая обывательская чушь, по его мнению, голод. Его ничуть не беспокоили такие не имеющие значения вещи, как недоедание. Он совершенно никуда не спешил и мог позволить себе длинное отступление, наполовину продуманное размышление, подробное педагогическое разъяснение какому-нибудь юноше, который считал, что призыв задавать вопросы (спрашивайте, дети, спрашивайте, иудаизм основан на сомнении, не бывает глупых вопросов) надо воспринимать буквально.

Мирра доела первой. Спросив, можно ли выйти из-за стола, она быстро сунула тарелку в посудомоечную машину и пошла за книгой, которую оставила в саду. Ее выбор литературы для чтения служил неиссякаемым источником гордости в кругу наших старших родственников: исключительно книги о Холокосте, свидетельства маленьких девочек, подлинные или вымышленные. Девочек или прятали, или им удавалось бежать. В их сердца западал стильный парень-гой, который на следующий день и знать их не хотел, и любимый котенок, с которым их хладнокровно разлучали наци.

Бабушка убрала мою тарелку и велела сидеть, пока она не принесет свою сумочку. Когда она открыла сумочку, запахло помадой и кожаными перчатками. Она достала оттуда футляр для очков, проездной на трамвай и последний номер газеты «ТВ-экспресс». Я не понимал, почему ей так обязательно брать эту газету с собой. Телеприложения печатают для тех, кто выбирает, что смотреть. Бабушка же смотрела все подряд. У нее и в мыслях не было, что по телевизору могут показывать что-то плохое. Она считала всех мужчин из телевизора красивыми, даже политиков и дикторов из программы новостей «Вестнютт». Ее телевечера заканчивались только тогда, когда отказывала шея. Голова опрокидывалась на спинку стула, звучало легкое похрапывание, а шея, казалось, вот-вот переломится. Ее щеки можно было тянуть вниз, пока они не смыкались под подбородком, а она все равно не просыпалась.

С дедушкой было совсем по-другому. Все, что показывали по телевизору, он делил на две категории: евреи и антисемиты. Ингмар Бергман — еврей. Грета Гарбо — антисемитка. Передача «Раппорт» чуть-чуть больше антисемитская, чем «Актуельт». Евреями были пианисты, а также владельцы бутиков. Итальянцы и датчане — тоже евреи, равно как и певицы с шапками курчавых волос. Гленн Хюсен был евреем, когда играл в команде «Бловитт», и антисемитом, когда в сборной. Спортивные репортеры — антисемиты. Актеры в европейских фильмах — антисемиты. Актеры в сериалах гётеборского производства — фанатично убежденные антисемиты.

Утро у дедушки начиналась всегда одинаково. Он вставал в четыре часа, шел на кухню, приставлял стул к окну, клал руки на колени и начинал вращать глазами: влево, вправо, вверх, вниз. Он говорил, что от этого лучше видит. Как-то утром, когда они у нас ночевали, я пошел с ним на кухню и сел рядом. Я взял с собой одеяло и сильно кусал себя за пальцы, чтобы не заснуть. Закончив упражнение, он закрыл глаза.

«А теперь что ты делаешь?» — спросил я.

«Разговариваю с моей мамой», — ответил он.

Я спросил, о чем они разговаривают, и он ответил, что о самых обычных вещах. Что он ел на ужин. Что смотрел по телевизору. Дедушке было пять лет, когда его семья в 20-х годах приехала в Гётеборг. Они бежали из своей деревни через Чехословакию в Прибалтику. В Риге они сели на корабль, думая, что приплывут в Америку. Их поселили в Гётеборге, в районе Хага, в одной квартире с другой еврейской семьей. Каждый год в начале октября они шли в полицию по делам иностранцев на улице Спаннмольсгатан и подавали прошение о виде на жительство.

Иногда они наталкивались на добросовестных чиновников, которые с безликим усердием просматривали их дело. Иногда — на разговорчивых шутников, которые превращали их визит в маленький спектакль, созывали своих коллег в качестве публики и сидели с зажатыми носами, пока просители не уходили из конторы.

Дедушкин папа продавал двери. Как-то раз полиция сообщила, что у него не сходится бухгалтерия и поэтому его вышлют вместе с женой. Дедушкины родители умоляли принять во внимание, что к тому моменту они прожили в Швеции уже пятнадцать лет, что их сыновья призваны на военную службу этой страны, а также то, что из-за немецкой аннексии положение евреев в Чехословакии стало еще менее безопасно.

Дедушка служил в 16-м пехотном полку в Хальмстаде и не смог приехать в Гётеборг проститься. Его папу застрелили всего лишь спустя неделю после приезда в Прагу. Мама попала в Терезин, но выжила и после войны воссоединилась со своими детьми в Гётеборге. Через несколько месяцев после этого, когда она собирала цветы в Дальшё, ее переехал пятый трамвай.

Бабушка выудила из сумки двойную шоколадку «Дайм». «Дайм» — один из лучших в мире сортов шоколада, сказала она. Сравнить хотя бы с «Плоппом». Такая scheiss[20]. Два раза куснул, и шоколадки нет. Оболочка тонкая как бумага. А дешевая начинка вызывает изжогу. От отвращения бабушка вся скривилась и закашляла, словно от одного упоминания «Плоппа» у нее жгло в горле.

вернуться

20

Гадость (идиш).