Как-то раз, когда дедушка отвозил нас домой, он остановил машину за два квартала до нашего дома, сильно потер ладонью расцарапанную щеку и сказал, что, пожалуй, с мамэ все образуется и в конце концов она согласится переехать.

* * *

В последний раз, когда я был в доме престарелых, мне удалось дойти до комнаты мамэ и проделать обратный путь, не столкнувшись ни с кем из прошлой жизни. Делая вид, что я полностью занят мобильником, я вышел из вестибюля, а дальше мимо маленькой парковки, вниз под горку в сторону города, и уже было подумал, что опасность миновала, как поднял глаза и через переднее стекло черного «Мерседес SL 500» увидел глаза Берни Фридкина.

Машина проехала мимо меня еще несколько метров и только тогда остановилась. Открылась дверь, и из нее вышел Берни. Выглядел он шикарно. Темно-бежевое пальто немного ниже колен, серебряные перышки в волосах и толстая цепь на руке, которая приглашала меня в машину.

Немного позже Берни пододвинул мне кружку темного пива и сказал, что они с Юнатаном обычно пьют этот сорт. Юнатан жил теперь в Нью-Йорке, и каждый раз, когда Берни его навещал, они пили темное пиво в своем коронном месте рядом с какой-то замечательной бла-бла-бла square. Ага, отозвался я, пытаясь передать интонацией, что якобы знаю, что он имеет в виду.

Ему было что рассказать о Нью-Йорке и Юнатане, и это меня вполне устраивало. Я мог откинуться назад, сквозь стекло смотреть на людей, которые делали покупки в рождественской суете, и забавляться, мысленно передразнивая хвастовство Берни. Когда он пошел в туалет, я не преминул пройтись по карманам его пальто, висевшего на спинке стула. Помимо ключей и ежедневника, который я, к сожалению, не успел пролистать, я нашел блестящую темно-бордовую кипу. На внутренней стороне было написано:

СУСАННА И ЙОРАМ

16 августа

ПАЛАС ОТЕЛЬ

Иерусалим

Надпись вызвала у меня раздражение, но я не понял, почему. Случалось, что я окольными путями узнавал о старых приятелях: кто-то обручился, а кто-то поступил куда-то учиться, но меня это не трогало. У них была своя жизнь, у меня — своя. Я был уверен, что не выдержал бы и десяти секунд ни на одном из их торжеств. Так какой мне смысл сейчас беспокоиться?

Это была не ревность, а нечто другое. В замужестве Санны Грин была какая-то провокация, вот что меня задело.

Мы допили пиво, Берни расплатился и предложил меня куда-нибудь подвезти. Я отказался, и он попросил меня передать привет Мирре и Рафаэлю, опять заметив, как давно мы не виделись. Мы попрощались так, что было ясно, что мы не увидимся еще столько же. Берни пошел к машине, а я в противоположном направлении, мимо витрин, через трамвайные пути, через парк Бруннспаркет к площади Дроттнингторгет, и понял, что оказался не в том городе. У канала не было ни общинного дома, ни синагоги со светло-зелеными куполами. Я находился в каком-то другом месте, о котором только слышал и про который думал, что никогда туда не попаду.

Это был Вестерос.

* * *

Ингемар принес домой свой любимый кефир в белой упаковке с голубым рисунком посередине. Он принялся учить нас с Миррой, как его есть в субботу вечером, когда мамы нет дома. Сначала кефир был рыхлым и жидким, и надо было несколько раз помешать его ложкой. «Медленно, осторожно», — сказал Ингемар, когда ему показалось, что Мирра мешает слишком сильно. Он взял ее за запястье и стал ровными движениями водить его над тарелкой.

Содержимое было липким, а вкус острым, словно на языке взорвалась тысяча крошечных артиллерийских снарядов. Ингемар посоветовал положить как можно больше варенья, и когда мы с Миррой съели первую порцию, оба попросили добавку.

Ночью мне приснилось, что по лесной тропинке ко мне идет папа. Сначала он улыбался, а когда подошел ближе, сомкнул рот и произнес мое имя сдавленным голосом. «Это был ты, Якоб, — сказал он. — Это ты воткнул нож».

Я сел на кровати. В трубах в стене урчала вода, и мне пришлось зажать рот, чтобы не закричать. Мне никак не удавалось снова заснуть, и я осторожно открыл дверь и прокрался на кухню. На дне вазочки рядом с радио было полно монет в пять крон и в одну крону. Я мог бы сесть на ночной автобус, застать папу врасплох. Он бы постелил мне на диване. Утром он дал бы мне стокроновую бумажку, чтобы я купил еду к завтраку. Смотрите, сказала бы кассирша, увидев меня с тележкой, такой молодой, а уже ведет хозяйство. После завтрака каждый со своей чашкой кофе за столом. Спасибо, Якоб, сказал бы он. Именно это мне и было нужно. Теперь все будет по-другому. Я тебе обещаю.

Я взял четыре монеты по пять крон, это было незаметно. Взял еще две монеты. Лестница заскрипела. Голос Ингемара с верхнего этажа, невнятный, но настороженный в такой ранний час: «Алё»?

Тяжелые шаги вниз по лестнице. Я встал за открытой кухонной дверью и забился в угол. Ноги большого размера шли по коричневому полу кухни. Алё? Якоб? Через порог, к стиральной машине, на всякий случай проверил ручку входной двери.

Я стоял, затаив дыхание, пока уже более спокойным шагом он не вернулся на кухню. Над плитой зажглась лампа. Резиновый ободок на дверце холодильника чмокнул, отделившись от пластмассового края. Ингемар достал что-то из шкафа над холодильником и налил в стакан молоко. На зубах хрустнули хлебцы. На стене тикали часы.

Он еще раз наполнил стакан. Когда он смахнул крошки с мойки, поставил стакан в посудомоечную машину и пошел наверх, я стал считать дрожания стрелки, досчитал до трехсот, поднялся к себе и лег.

* * *

В конце ноября после второй в своей карьере победы на турнирах Амос Мансдорф занял восемнадцатое место в рейтинге Ассоциации теннисистов-профессионалов. Это была самая высокая позиция Израиля за всю историю, на два места выше самого большого вклада страны в мировой теннис до этих пор, который сумел внести Шломо Гликштейн.

Преимущество израильских спортсменов заключалось в том, что мы могли быть уверены в их еврействе. В отношении спортсменов из других стран имелись сомнения. Имена могли звучать как еврейские, не будучи таковыми. Внешность могла быть обманчива. Одна сплошная неясность. В минуту сомнений папа не мог сказать со стопроцентной уверенностью о религиозной принадлежности даже американского специалиста задней линии Аарона Крикштейна.

Новость о Мансдорфе была одной из немногих хороших, которые в те недели дошли до нас из Израиля. Тревожное настроение той осени достигло пика декабрьским днем, когда израильский водитель автопогрузчика не справился с управлением и столкнулся с грузовиком, полным палестинских рабочих. Четверо из них умерли, и, подогреваемое слухами о том, что столкновение не было несчастным случаем, в тот же вечер в лагере беженцев «Джабалайя» началось восстание, которое быстро распространилось на Газу и Западный берег. В последующие дни телеэкраны всего мира заполнили девятилетние дети, которые бросали камни в солдат одной из самых хорошо вооруженных армий мира. Нечеткие картинки показывали троих военных, избивающих бунтовщика.

В Гётеборге упала температура. Вода в канале замерзла, выпал первый зимний снег. Наступила Ханука, и для охраны общинного дома прислали подкрепление. В первый вечер праздника собралось около сотни человек, чтобы посмотреть, как раввин залезает на лестницу, зажигает факел, а от него первую свечу большой деревянной ханукии, установленной во дворе.

Утром следующего дня раввин постучал в дверь конторы Заддинского. Он уселся в кресло, руки в боки, и объявил, что ему предложили работу на родине и что он намерен согласиться.

* * *

На Хануку мама с Ингемаром подарили мне светло-коричневую кожаную куртку с нашитыми на рукава кусочками ткани. В первые дни рождественских каникул я проводил много времени перед зеркалом в ванной, примеряя ее.

Однажды мы с папой пошли в кино на фильм с Мелом Бруксом. Папа опять начал работать, пока несколько дней в неделю. После фильма, когда мы сидели в закусочной прямо напротив кинотеатра, он сказал, что, может быть, перед Новым годом поедет с приятелями по работе в Норвегию покататься на лыжах. Я сказал, это прекрасная идея.