Изменить стиль страницы

Из всего безумного круговорота событий именно советским танкам в Праге сразу отвели мистическую роль самого знакового события эпохи. С точки зрения сухой статистики — в 1968 году были события и кровожаднее, и лицемернее. Спустя каких-нибудь полвека в Киеве — кто мог подумать о таком в 1968-м! — военизированные революционеры перебьют и покалечат много больше народу, чем тогда «оккупанты» в Чехословакии. Мир это не встряхнет — как когда-то Прага.

Понятно, взвешивать на весах число трагедий и смертей всегда нечестно. Речь о другом, о «театральных критиках», об исторических спектаклях. Рассел и все, кто шел за ним, — безумны, когда они в ужасе от крови во Вьетнаме. О крови в Мексике или в Париже лучше скорее замять и забыть. Помнить только Прагу — стало знаком приличия и критерием порядочности.

Забыть про одно и кричать про другое — вот что странно. В чем разница, в составе крови убитых? Или в «прогрессивности» убивавших?

Оставим в стороне конспирологии. Советский Союз будто нарочно сам избавлялся от своих союзников внутри страны и вне ее. Отчасти из-за бюрократической твердолобости власти. Отчасти потому, что Америка была жирнее — весь XX век благополучно зарабатывала на далеких войнах, пока Россия от войн отбивалась и разорялась. Деньги и простая изворотливость в войнах «информационных» США были всегда несравнимы с возможностями СССР.

Американская интеллигенция все больше отъедалась, благоустраивалась, бывшие хиппи и битники надевали профессорские очочки, ходили на службу и все больше склонялись к точке зрения Апдайка: плохо лишь то, что плохо для их родины. В те времена и большая часть интеллигенции советской не стеснялась относиться точно так же — к своей родине.

Советские же служащие, государственники и общественники методично формировали диссидентское движение. Неуклюжестью своей или кондовостью, а бывало и просто — сводя с кем-то счеты. Диссидентское движение само по себе было неоднородным, всякие люди в него попадали. Самое печальное же — среди них оказались и те, кто чересчур обольстился «оттепелью». Перейдя рубеж 1968-го, диссиденты пришли к своему лозунгу: плохо все то, что хорошо для нашей страны, — потому что власть негодная и неугодная.

На смену оттепельным годам любви-изменщицы шла эпоха чистой нелюбви, холодной обиды и ревнивой злости.

Войнович иронически вспомнит однажды («Портрет на фоне мифа»), как «одна диссидентка в Париже отказалась пойти на концерт Окуджавы по принципиальным соображениям. „Вот если бы я знала, — сказала она, — что он выйдет на сцену, ударит гитарой по трибуне, разобьет ее и скажет, что не будет петь ничего до тех пор, пока в его стране правят коммунисты, тогда бы я, конечно, пошла“. Окуджава был человек совестливый, его очень ранили подобные попреки, и, может быть, ему и хотелось иногда разбить гитару, но, слава богу, он этого не сделал».

Это тот самый Войнович, который много лет спустя, в 2014 году, будет невнятно бормотать в ответ на вопросы украинского издания «Форбс» об отношении к фашистскому прошлому Бандеры — что как-то он не определился, что сомневается, может, чего упустил, может, не так уж и плох был Бандера, может, и правда, герой. А русские солдатики, заметит писатель, — ну те, которые не считают Бандеру героем, — так это, смех и грех, сплошные Чонкины. И никакой иронии — все серьезно. С партийной принципиальностью. Как, не пнув россиян, продвигать Войновичу на Украине книжку? Вот ведь как писателей от их «принципиальности» колбасит.

А может, они, принципиальные по случаю, всегда такими и были?

Из эпохи злобы, катившейся с конца 1960-х, накипят и эти, как бы невзначай, вопросы: а нужны ли были жертвы в годы войны, стоило ли так убиваться? Вопрос Виктора Астафьева о блокадном Ленинграде — не гуманнее ли было город сдать? — повторит много лет спустя, уже в новом контексте, с новыми оттенками, Виктор Ерофеев. Зачем — жизнь-то одна?

Вознесенский дал свой ответ на этот вопрос давно — стихами, посвященными солдатскому подвигу Эрнста Неизвестного. Ответ прямой.

…когда пижоны и паиньки
пищат, что ты слаб в гульбе,
я чувствую,
как памятник
ворочается в тебе.
Я голову обнажу
и вежливо им скажу:
«Конечно, вы свежевыбриты
и вкус вам не изменял.
Но были ли вы убиты
за родину наповал?»

В XXI веке всплывет вдруг некий архивный полицейский отчет, из которого следует, что один из певцов «пражской весны», писатель Милан Кундера, по молодости доносил на заграничных шпионов и их пособников внутри страны. Нет, скажет сам писатель, — ничего такого он не помнит. И эту противную новость быстренько забудут, как страшный сон.

Зачем лишний раз вспоминать про сотрудничество со спецслужбами Оруэлла, в свое время пригвоздившего Советский Союз в своем «Скотном дворе»?

Диснею — пятьсот его доносов на инакомыслящих и подозрительных соседей и коллег?

Все эти неприятные подробности ломают удобство красно-белой мифологии, усложняют мир и его историю. А зачем усложнять, если проще без этого?

Тут стоит вернуться к «Обществу спектаклей» Ги Дебора:

«Сформулированный еще Наполеоном принцип „всецело править энергией воспоминаний“ воплотился в современной манипуляции прошлым, где подтасовываются не только толкования или смыслы, но даже сами факты».

По сути верно. Но кому нужна суть? Знаете, что на это скорее всего можно услышать?

Да этот Ги Дебор был натуральный пьяница, вот что!

Если я, положим, янычар

Вознесенский вспомнит однажды, как уже в 1990-е годы последний раз встретил Гюнтера Грасса в Праге, где немецкому писателю вручали премию — а тот вдруг все испортил.

«Грасс ясно видит катастрофичность мира… Он, житель Германии, прибывший из Берлина, обрушился на внешнюю политику ФРГ. Он громил экспансионизм, говорил, что немцы захватывают Чехию, как раньше это делал СССР. Скандал был страшный. Немецкий посол не пришел. Президент Вацлав Гавел был в шоке», — запишет Андрей Андреевич («Портрет поэта»).

И добавит на всякий случай, чтобы правильно поняли: «Для меня, свидетеля „пражской весны“, Чехия остается личной болью».

Известны остропублицистические строки Евтушенко: «Танки идут по Праге в закатной крови рассвета…» Вознесенский откликнулся на пражскую трагедию стихотворением, в котором смыслы ввинчены вглубь. Он расскажет, как написались эти стихи:

«Август 1968 года застал меня в Болгарии на Золотых Песках. Дома у меня лежало приглашение на сентябрь в Прагу, подписанное Президентом Пен-клуба Гольдштюкером, одним из дирижеров „пражской весны“.

Был шок от вторжения советских танков. Я не знал деталей, не знал, что подпольные чешские радиостанции окликали нас, русских поэтов, по именам, взывая к помощи, но надежда рухнула.

Болгарские войска входили в число оккупантов. За полночь мы засиделись на вилле Георгия Гяурова, легендарного баса. Шло застолье. Другой Георгий, Джагаров, поэт, бывший партизан, затянул песню о янычарах.

Янычары — это дети, привезенные на чужбину и ставшие турецкими солдатами, которых потом посылали на усмирение своей родины.

Боже мой, ведь это мы — янычары. „Я — янычар“, — отзывалось во мне. Славянские солдаты топтали славянскую Прагу…»

Тогда Вознесенский и написал «Старую песню»: «Пой, Георгий, прошлое болит. / На иконах — конская моча. / В янычары отняли мальца. / Он вернется — родину спалит…»

Если ты, положим, янычар,
Не свои ль сжигаешь алтари,
где чужие — можешь различать,
но не понимаешь — где свои.
Вырванные груди волоча,
остолбеневая от любви,
мама, плюнешь в очи палача…
Мама! У него глаза — твои.