Изменить стиль страницы

Поэты-шестидесятники с точки зрения практической политики оказались удобны во всех отношениях. Вольно или невольно — так сложилось. Советские власти могли их осадить, если что, — но в целом относились снисходительно: пусть демонстрируют миру наше свободомыслие. Американские власти старались их пригреть как раз за нелюбовь к советскому официозу и рутине. Самих поэтов обольщал тот факт, что с ними считаются на самых высоких уровнях, к слову их готовы прислушаться сильные мира сего, а это ли не миссия поэтов — способствовать гармонии правителей и народов? Иллюзии на этот счет, самообманы и лукавства — не бывают они у поэтов в чистом виде. Поверх всего поэту дано наитие. Со сцены Таганки в стихах про «Стыд» звучали строки об американских агрессорах во Вьетнаме — в опубликованной версии этих строк не осталось. Зато осталось — про Хрущева, колотившего башмаком в ООН. Выбросил про Вьетнам, чтобы не обидеть американских высоких друзей и издателей? Оставил про Хрущева, потому что Брежнева это как раз не обидит? Можно рассуждать и так — если видеть в стихах одни политические прокламации. Но со стихами все сложнее, и справедливость в том, что выброшенные строки действительно были не слишком удачны, собственно стихи без них даже выиграли.

Дружеские отношения с семьей Кеннеди у Вознесенского тянулись много лет. Роберт Кеннеди даже перевел что-то из стихов Вознесенского. Вряд ли Андрей Андреевич питал иллюзии насчет литературной ценности этих переводов — но сам факт ему, конечно, льстил: сенаторы кого зря переводить не станут. Позже Вознесенский тепло вспоминал, как уже в перестроечные годы младший брат Джона и Роберта — Эдвард Кеннеди — побывал в гостях у них с Богуславской в квартире на Котельнической. Хорошо так посидели до утра, жена Теда — Джоан, как мы помним, даже забыла сумочку со всеми своими кредитками и парфюмерными пустячками, — пришлось передавать с оказией через американское посольство… И опять же сенатор Эдвард Кеннеди, со всем доступным ему изяществом, напишет предисловие к американскому изданию стихов поэта.

С Рональдом Рейганом, бывшим артистом, доигравшимся до роли президента США, Вознесенский беседовал в Белом доме. Добрый друг Артур Миллер смотрел на Рейгана весьма скептически: драматург не забывал, как Рейган, будучи еще главой актерской гильдии в Голливуде, активно расчищал ее от инакомыслящих. Из тех маккартистских кампаний, был уверен Миллер, как раз и выросли американские либералы, легко благословившие вьетнамскую войну. Вознесенский, помня эти разговоры с Миллером, иронически описывает свою встречу с Рейганом.

«— Где вы шили свой пиджак? Очень элегантный, — начал беседу Президент.

Я не мог патриотично соврать, как подобало бы советскому гражданину, мол, „конечно, Москвошвей“. Ведь они могли лейбл посмотреть.

— От Валентино, — честно признался я.

— У меня есть такой же, в клетку, но поярче.

— Сейчас уже поярче не носят, господин Президент, — пошутил я».

А минут через пять, отдав должное «обаянию харизмы» хозяина Белого дома, Вознесенский вдруг поставил его в тупик внезапным вопросом: «Кто из русских классиков больше повлиял на формирование вашего характера в молодости — Толстой, Достоевский или Чехов?» Рейган был явно озадачен. Вознесенский успел вообразить, как они с Миллером повеселятся по этому поводу… Президент наконец тяжело выдавил из себя: «В юности я читал классиков мировой литературы».

Через год, в разгар перестройки, чета Рейганов прибудет в Москву, и Рональд упомянет в своих речах Кандинского, а также процитирует Пастернака из «Доктора Живаго». Готовился человек. Вдруг в России обычай такой — экзаменовать президентов на знание литературы.

Любите при всегда

Обстановка на планете была нестабильная. В разных точках карты мира литераторы нервничали. И было от чего.

«К Пайту направилась Би Герин. Ее грудь, блестящая от пота, лежала в жесткой алой скорлупе, как два засахаренных боба в горячем металлическом блюде.

— О, Пайт! Какой ужас, что все мы собрались, вместо того, чтобы остаться дома и достойно скорбеть!

Он ответил ей в том же тоне, поглядывая на ее груди, страдая по их округлости. „Почему бы нам не трахнуться?“» — такой вселенской жаждою томились в 1968 году герои «Супружеских пар» Апдайка.

По другую сторону земшара, в тот же самый час, все было так же:

«Пашка услышал запах ее волос. В голову ударил горячий туман. Он отстранил ее и полез в окно.

— Ноги-то вытри, — сказала Настя, когда Пашка влез в горницу и очутился с ней рядом… Обнял ее, теплую, мягкую. Так сдавил, что у ней лопнула на рубашке какая-то тесемка.

— Ох, — глубоко вздохнула Настя, — что ж ты делаешь? Шальной!..

Пашка начал ее целовать».

Это уже «Классный водитель» Василия Шукшина.

В это же самое время Энтони Бёрджесс перекраивал свой роман для будущего кинофильма Стенли Кубрика — «Заводной апельсин». Он выйдет на экраны через три года, в 1971-м, а пока английские цензоры отметали его, не глядя: «Нет смысла читать сценарий по книге, в которой изображается неповиновение молодежи властям; это не пройдет». Но Бёрджесс продолжал выписывать странные диалоги времени:

«— У тебя еще все впереди!

— Ага!.. Впереди, как две фальшивые сиськи.

— Наш объект, как видите, парадоксально понуждается к добру своим собственным стремлением совершить зло. Злое намерение сопровождается сильнейшим ощущением физического страдания. Чтобы совладать с этим последним, объекту приходится переходить к противоположному модусу поведения. Вопросы будут?»

Вопросы были.

Мир тихо сходил с ума, метался от любовного коитуса к социальному консенсусу и обратно.

Девушки на метлах влетали в форточки, кружась под «Вальс при свечах» Вознесенского. «Любите при свечах, / танцуйте до гудка, / живите — при сейчас, / любите — при когда?»…

Ребята — при часах,
девчата — при серьгах,
живите — при сейчас,
любите — при всегда.

Вознесенский раньше других поэтов своего поколения стал почетным членом Американской академии искусств (всего он получит десять мантий разных академий мира). Его позовут преподавать — но регулярность учебного процесса была ему не по душе: познание мешало порханию (и наоборот).

С одной стороны: «Меня тоска познанья точит, / и Беркли в сердце у меня. / Его студенчество — источник / бунтарства, света и ума».

С другой — в ту же секунду: «А клеши спутницы прелестной / вниз расширялись в темноте, / как тени расширяясь если / источник света в животе».

И неизвестно еще, что важнее. Тоска познанья — или клеши спутницы, между прочим.

Роберт Лоуэлл, переводя эти стихи на английский, споткнулся на животе-светильнике. Вознесенский рисует ему схему клешей спутницы прелестной, светотени соблазнов из живота. Словесная метафора ложится на клочок бумаги графической конструкцией. Пучок света из живота, треугольники теней. Лоуэлл переводит в соответствии с траекториями соблазнов на рисунке.

Тоска познанья вела на баррикады и в постели. Поэтов и студентов, либералов и милитаристов, правителей и диссидентов. То недолюбовь, то перелюбовь. Постель или баррикады — что откроет наконец-то верный путь истории?

В 1969-м Джон Леннон и Йоко Оно попытаются скрестить баррикады с постелью — пожалуй, это будет последняя чистосердечная попытка предъявить детородные органы в качестве аргументов борьбы за общественную справедливость и мир во всем мире. «Give Peace A Chance» (Дайте миру шанс) — споют они. Леннон мог написать в письме приятелю свойски: «О, какой сегодня у меня большой торчун».

Евтушенко много лет спустя будет раздосадован аксеновской «Таинственной страстью»: зачем он «это» написал, разве «этим» только озабочены они были — ведь у Аксенова выходит, будто шестидесятники идут по жизни с тем самым «битловским» торчуном наперевес.